строгости. Чуть не по его – сразу наказание. Не сечет, конечно, времена не те, но деньгами взыскивает и лишением разных благ. И порою те, что в опале, на воде и хлебе сидят, потому как все барину ушло. Да, не приведи, Господи! Иногда единственного кормильца в рекруты забривал вопреки закону – а начнешь возражать ему, так вообче сгноит. Ей-Бо! Вон и папеньку ихнего до могилы довел. Токмо он, барин виноват, Николай Петрович.

– Расскажите, дяденька, – попросил Сашатка.

Тот взмахнул кнутом.

– Эх, родимая! Да чего ж рассказывать, душу-то травить? Говорю тебе: барин виноват. Вот и весь мой сказ.

Мужики на озере доставали из воды сети. Мелкая рыбешка, извиваясь, серебрилась на солнце.

– Вон хотя бы взять рыбаков, – продолжал возница. – Вроде бы уже вольные. А работают все одно на барина. Озеро-то его! Разрешит – ловить можно. А не разрешит – подыхай с голоду. Да и разрешит если – часть улова отдавай ему, по уставу. Вот и справедливость-то наша. – Посопел угрюмо. – И с лесами тож. Ягоды, грибы собирать без спросу нельзя. А уж если зайца отловил втихаря – все, пиши пропало: ежели поймают, взыск такой наложат – до конца жизни не расплатишься. Вот вам и свобода. Никакой свободы на самом деле нет, а один обман.

Помолчали. Софья возразила:

– Но с другой стороны, и царя понять тоже надо. До него никто не решался дать свободу крестьянам. Он один отважился. И, конечно, был вынужден в чем-то потрафлять всем помещикам: земли и угодья им оставил. А иначе – бунт, хаос, пугачевщина.

Кучер отрицательно мотнул головой.

– Вот и говорю: глупо. Получилось, каждый недоволен. Господа – что крестьян отняли. А крестьяне – что при нынешней воле негде им работать и не на чем, ежели без барина. И кому тогда вышла польза? Плохо всем. Лучше было не затеваться.

Прикатили в Покровскую – деревеньку небольшую, душ на сто и дворов двадцать пять. Избы невеселые, потемневшие, вроде затаившиеся, нахмуренные. Раньше барин велел их чистить, красить, а теперь велеть некому, а самим денег не хватает и сил. За заборами шавки брешут. В кузне перестук молотков. Из трубы горшечной обжигательной мастерской дым идет. Посреди деревни – двухэтажный дом: основание каменное, сверху – дерево.

– Это наш, – сообщил Сашатка с улыбкой.

– О, да ты роскошно живешь, приятель, – удивился Антонов. – Краше остальных.

– Это когда папенька был живой и писал иконы для окрестных церквей – смог себе позволить. Зарабатывал славно. Токмо сетовал, что картины, где частичка его души, никому не нужны и за них не платят. А иконы он копирует просто, без особой страсти, но они – источник для пропитания. Сильно переживал из-за этого.

Из окрестных дворов ребятишки высыпали: пялились, как спускаются с подножки коляски незнакомые богатые гости. Кто-то крикнул:

– Э, да то ж Сашатка! В картузе!

Детвора запрыгала, засвистела.

– Чистый барин. Даже не посмотрит.

Но Сашатка разглядел в толпе знакомое личико – улыбнулся, покивал головой:

– Здравствуй, Дунюшка.

Девочка-подросток поклонилась почтительно:

– Здравия желаю, Александр Григорьевич.

– Что же ты на «вы» и по батюшке? Нешто мы с детства не знакомы?

– Вы теперь такой важный сделались.

– Чепуха, не думай. Я такой, как прежде. Ладно, после покалякаем, а теперь мне к маменьке нужно, – и пошел к дому вместе с остальными приезжими.

А пунцовая Евдокия – в домотканом платочке, на высокой не по годам груди – толстая коса, глазки из-под платка голубые, носик пуговкой – ошарашенная стояла, ни жива, ни мертва.

На крылечке появилась родительница – Александра Савельевна – и сестра Катюха. Мама больше была похожа не на крестьянку, а на купчиху: платье широким колоколом, темно-синее с красными полосками, на плечах цветастый платок, а из-под него – кружевной воротничок; в мочках – серебряные серьги-колечки, волосы расчесаны на прямой пробор, а коса уложена на затылке бубликом. Катя тоже одета не по-крестьянски: юбка яркая, сверху душегрея и платочек, завязанный не под подбородком, а надо лбом. Поклонились обе:

– Проходите, гости дорогие. Милости у вас просим.

Ну, конечно, стали обнимать, целовать Сашатку, прослезились, разохались.

– Ладный-то какой стал. Прямо барич.

– Вы смущаете меня, маменька.

Все перезнакомились. Васе понравилась Катюха, он буквально ел ее глазами и пытался оказывать знаки внимания, но не слишком рьяно, а она, девочка совсем (ей пошел 12-й год), только фыркала и прыскала в кулачок.

– Проходите в светелку. Тут при папеньке была иконописная мастерская, а теперя мы с Катей шьем. Даже вот  машинку купили Зингера. Оченно большое подспорье. Но сейчас мы прибрали к вашему приезду и накрыли, чем Бог послал. Не побрезгуйте и отведайте.

Гости расселись за столом. Мама прочитала молитву, все перекрестились, глядя на образа в углу, и затем перешли непосредственно к трапезе. Угощение было нехитрое: пирожки, разносолы, отварная картошка, чай с вареньем. И наливочка-клюковка. Александра Савельевна сказала:

– Выпьем по чуть-чуть за знакомство. Детям не предлагаю, рано им еще, а любезным Софье Владимировне и Екатерине Владимировне низко кланяюсь – окажите честь. Мы ведь сами ягодки собирали, самолично настаивали – оченно пользительно.

Барыни пригубили и похвалили. Понемногу разговор завязался. На вопросы маменьки об учебе чаще отвечал Вася. Подкрепившись, он освоился совершенно и нахваливал их житье в Москве, кое в чем даже привирая. Катя слушала его, открыв рот, иногда восклицая: «Вот бы мне в Москву выбраться! Хоть одним глазком поглядеть!»

Наконец, насытившись, вышли из-за стола. Дамы захотели посмотреть на картины Сороки, что еще оставались в доме, а друзья и Катюха побежали в сапожную мастерскую, где работал Костя – старший брат, но его не застали: он отправился в Островки к барину на примерку новых сапог.

– Так айда купаться в озере! – предложил Вася.

– Не, ты что? Холодно еще, – испугалась Катя. – И меня потом заругает маменька, коль купаться стану без ея дозволения, да еще и с мальчишками. Нет, и не проси.

– Хорошо, а просто посидеть на бережку можно? Мамка не заругает? – поиронизировал тот.

– Так наверно не заругает, – покраснела девочка.

– Стало быть, пошли.

По пути Сашатка задал вопрос:

– А Дуняша Андреева – как она? Не просватана еще?

– Дунька-та? Не знаю. А чего спросил? Сам просватать хочешь? – и хохотнула.

Он махнул рукой:

– Да куда мне, право! Чтоб жениться, надобно иметь капиталец. Я сперва выучиться должен.

– А пока ты учишься, девку уведут.

– Значит, не судьба.

Сели на рассохшейся старой лодке, что лежала на берегу кверху днищем. Гладь воды иногда от ветра шла «гусиной кожей». В небе, в синеве плыли облака. Камыши, как китайские болванчики, то и дело качали бархатными головками.

– А скажи, Катя, – снова стал пытать ее брат. – Лидия Петровна разрешала тебе называть себя просто Лидой?

– Да, а что?

– Ты не удивилась? Отчего такие благодеяния?

– Что же удивляться, коли мы родня?

– Как – родня? Точно это знаешь?

– Нет, не точно, только люди говорят верно.

– Говорят? Об чем?

– Что наш папенька был рожден вовсе не от дедушки нашего, а наоборот, от барина Милюкова.

Вася оживился:

– Что я говорил! Что я говорил!

– Сам гляди, – продолжала девочка. – Папенькины братья и сестры на него не похожи, ни лицом, ни талантами, все пошли по крестьянской части, токмо папенька сделался художником. Одевался, не как крестьянин. И ему одному барин разрешил дом поставить в два этажа средь деревни.

– Ну, допустим, да, – согласился Сашатка. – Складно говоришь. Но тогда ответь: коли папенька – сын его, отчего Николай Петрович не дал ему вольную, и шпынял прилюдно, и затеял тяжбу, и довел до могилы?

Катя безутешно вздохнула:

– Я почем знаю! Спрашивала у маменьки, но она молчит, как рыба об лед. А у папеньки уж не спросишь. И у Николая Петровича – тем паче.

– Очень даже можно спросить, – встрял Антонов. – Но не нам, конечно, а нашим барынькам – Софье с Екатериной. Ведь они собираются в Островки на Сорокины картины глядеть. Вот и повод будет.

– Это мысль, – поддержал Сашатка. – Я их попрошу.

Утки плавали возле камышей, то и дело приныривая за кормом, и тогда над водой торчали их тушки с дрожащим хвостиком, словно бы коричневые с зеленым столбики. Молодые люди возвратились домой к середине дня. И Сорокин убедил Новосильцевых разрешить Васе и ему переночевать в отчем доме. Те сказали, что так и быть и они заедут за ними через день-другой.

3.

Из семи детей Николая Петровича Милюкова в год описываемых событий живы были четверо: двое сыновей и две дочери. Дочки вышли замуж и давно уехали от родителя. Старший Петр продолжал трудиться в Петербурге в ведомстве железных дорог и как будто бы жениться не собирался. А зато младший Конон* после службы в лейб-гвардии Семеновском полку, а потом в Главном артиллерийском управлении, вышел в отставку «майором с мундиром»; вышел, кстати, не по собственной воле, а по настоянию командиров, ибо обвенчался без позволения. По тогдашней традиции, офицеры, студенты и другие служивые дворяне, вздумав жениться, были обязаны получить разрешение у начальства. Ну, а Конон-то мало того что никого не спросил, так еще и в супруги взял не ровню себе – дочь купца. Этим фактом папа Милюков оказался также крайне рассержен, год не разговаривал с сыном, но когда тот его осчастливил внуком и внучкой (а последняя получилась вылитая бабушка, в коей дедушка Николай Петрович души не чаял при ее жизни), постепенно смягчился и всех простил. Предоставил отпрыску маленькое имение – в селе Маковище, находящемся в получасе езды от его Островков. Словом, молодой барин, Конон Николаевич (а ему в ту пору исполнилось 39) коротал дни свои, воспитывая детей, обожал жену, разрешал крестьянам промышлять на его угодьях, наслаждался привозимыми по подписке сочинениями господ Тургенева, Гончарова, Лескова и Толстого, музицировал и писал акварелью. Иногда выезжал в Вышний Волочок, где ходил в дворянское собрание и играл там в карты, пил не много и не мало – умеренно, и за все время удосужился ни разу не изменить супруге. Слыл немалым чудаком, но народ отзывался о нем по-доброму.

Крепостного художника Гришу Сороку знал он с детства: тот писал портрет восьмилетнего Конона (самому Сороке было тогда за 20) и запечатлел на картине «Кабинет в Островках». Версию о том, что Григорий ему родня, молодой барин слышал, но вначале, в детстве, совершенно не верил, а потом считал не лишенной оснований (лишь по косвенным признакам), хоть ни разу у отца и не спрашивал напрямую. Знал, что при жизни матери тот в измене вряд ли признается, а потом стало вовсе неудобно. Да и повод не находился.

Но когда Сорока повесился, Конон взял к себе на воспитание его сына – Сашатку, сделав дворовым казачком. А спустя три года поспособствовал устройству в Москву в Набилковское училище – да не просто так, а на кошт, выплачиваемый Милюковыми. В общем, порадел хорошему человечку. Состоял с мальцом в переписке (оба обменивались весточками раз в два-три месяца) и, когда узнал, что его подопечный собирается на каникулах посетить родные края, чрезвычайно развеселился, приглашал к себе, обещая сестрам Новосильцевым уступить какую-нибудь картину Сороки.

По пути из Поддубья в Маковище Софья с Екатериной завернули в Покровскую и забрали мальчиков. Оба выглядели приподнято, говорили, что прекрасно провели время, все-таки ходили купаться на озеро с разрешения маменьки, навестили брата, дядю Емельяна и других знакомых, у которых лакомились медом с пасеки и отведали жареных лещей, только что выловленных в Молдино.

 – А Сашатка целовался с Дунькой Андреевой, – настучал на товарища Вася.

Тот скривился:

– Что с того? Я по-дружески, в щечку. Сам-то глаз не сводишь с моей Катюхи.

Но Антонов не отрицал:

– Да, она мне по сердцу. Подрастет – свататься приеду.

– Поживем – увидим.

А москвички сказали:

– Первая влюбленность – это замечательно. Нет на свете лучше. С первой влюбленностью ничего не сравнится, и она на всю жизнь.

Конон, разглядев их коляску, стоя на балконе, поспешил спуститься и вышел из дверей на крыльцо – это было знаком особого уважения. Сам помог дамам Новосильцевым сойти на землю и потом представил супругу – милую шатенку с серыми загадочными глазами: «Вот моя дражайшая половина. Мы живем уж четвертый год, а как будто бы у нас месяц медовый длится», – и, склонившись, поцеловал ей ручку. Женщина смутилась, посмотрела на мужа с упреком, покачала осуждающе головой, а потом с улыбкой пригласила приезжих в дом. Особняк был довольно скромный, деревянный, больше похожий на купеческий дом, – весь в резных ставнях и наличниках. И закуска, накрытая на столе, тоже оказалась бесхитростной, хоть и побогаче, конечно, чем в семье Сашатки. После трапезы Милюков-младший показал картины Сороки: три пейзажа, два интерьера и два портрета. Пояснил:

– Это вид в имении нашем, у запруды и со стороны леса. Это в папенькином доме. Это я в детстве, а это Лизонька, младшая сестричка моя.

У Екатерины Новосильцевой вырвалось:

– Как же мастерски все написано: вроде безыскусственно, просто, а какая сила и какая глубина! Понимание характеров… Просто чудо!

– Да, согласен, – покивал хозяин. – Он таким был и в жизни: вроде простоватый, в чем-то даже нескладный, а начнешь разговаривать – и такой открывается ум, наблюдательность и такое проникновение в суть вещей!

– Что бы вы могли нам продать? – обратилась к нему Софья.

Конон Николаевич неожиданно заявил:

– Ничего, пожалуй.

– То есть, отчего же? Вы же обещали?

Он по-детски расхохотался:

– Обещал. Только передумал. Продавать не стану, а отдам в подарок. Этот вот пейзаж с видом на запруду.

Сестры переглянулись. Первой пришла в себя старшая:

– Мы, конечно, вам признательны за подобный жест, но позвольте все-таки заплатить, хоть бы символически.

– Нет, нет, и слушать вас не стану. Я с друзей денег не беру. Мы ведь подружились, не правда ли? Так что принимайте от всей души, в знак взаимного уважения и приязни.

Софья и Екатерина начали произносить ответные комплименты. Он их мягко прервал:

– Полно, не благодарите. Мы и так в долгу перед Гришенькой. Он один не стоил нас всех. – Ласково приобнял Сашатку. – Не чужие, чай.

Мальчик посмотрел на него с тревогой:

– Значит, правда – то, о чем бают?

– А о чем бают? – Милюков сделал вид, что не понимает.

– То, что вы сказали: не чужие, мол.

Конон потускнел. Помолчав, обратился к дамам:

– Вы не против, если закурю трубочку? Я вообще-то бросил – обещал жене, что с рождением ребятишек откажусь от сей пагубной привычки. И держу слово. Но порой… в редких случаях… позволяю себе чуть-чуть…

– Разумеется, о чем разговор, – разрешила старшая Новосильцева. – Только если на свежем воздухе, а не в помещении – дабы не дышать вашим дымом.

– Да, само собою.

Все устроились в креслах на террасе, мальчик-слуга притащил барину лаковый ларец с курительными принадлежностями, тот прочистил мундштук и специальной палочкой уплотнял набитый табак, а потом поджег искрой из кресала. Не спеша попыхивал. Наконец, вздохнул облегченно и, откинувшись на спинку кресла, грустно прикрыл глаза.

– То, о чем вы спросили, темная история… – говорил неторопливо. – Все мы, дети Николая Петровича, твердо знаем, что Сорока с нами в родстве. Собственно, посмотреть на нас и на него – схожесть несомненная, тот же тип лица, выражение глаз, уши, волосы… Общий корень виден! Но ни наш отец, ни тем более маменька никогда не делали никаких разъяснений на сей счет. Есть один человек – тот, кто может знать: это душеприказчик

____________________________________________________________

                 * Не употребимое ныне в России имя Конон (по-гречески – «работяга») сохранилось только в виде фамилии – Кононов.