– Уж не знаю, как благодарить…

– Ай, пустое, хватит… Сядем на минутку. Расскажи, как ты учишься, на кого учишься?

Оба устроились рядом на скамейке.

– На кого? – попытался собраться мыслями. – На наборщика в типографии, а потом, вероятно, метранпажа. Если что, на кусок хлеба заработаю. Но мечтаю учиться дальше, если добрые люди мне помогут, как обещали…

– Добрые люди? Кто это?

– Сестры Новосильцевы.

Чуть помедлила, вспоминая, а потом кивнула:

– Знаю, знаю, мне кузен говорил, Николя, архитектор, однокашник их брата. Так они принимают в тебе участие?

– Привечают, да. Ведь у них работал мой крестный, царство ему небесное. Так и познакомились.

– А куда, куда ты хотел бы дальше?

Он потупился:

– Я мечтаю о Катковском лицее…

– Да неужто? Было бы чудесно. Только ведь крестьян туда не берут.

– Коли Екатерина Владимировна не отступит от слова, то меня усыновит и фамилию свою даст.

Лидия Николаевна вспыхнула:

– Этого еще не хватало!

Мальчик растерялся:

– Отчего же, Лида?

– Новосильцевым сделаться? Ну уж нет. Лучше я сама тебя усыновлю. – Но потом замешкалась, прикусив нижнюю губу. – Впрочем, вероятно, мой супруг станет против. Да и папенька может рассердиться. Скажет, что назло ему это сделала – он-то Гришеньку не хотел отпускать на волю… Ну, посмотрим, посмотрим, миленький. – Поднялась нервно. – Ладно, мне пора. Надо собираться в дорогу – завтра поутру в Тулу ехать.

И Сашатка встал вслед за ней, поклонился вежливо:

– Оченно благодарен за внимание и за ласку. Я молиться стану за вас и семейство ваше.

– Ты мой золотой! – женщина, расчувствовавшись, обняла отрока порывисто. – Помни, что всегда сможешь обратиться ко мне с просьбою любою – я тебе напишу из Сухума, как устроимся, и узнаешь адрес.

– Был бы рад весьма.

Трижды расцеловались на прощанье. И, взмахнув рукой, Милюкова-Сафонова вышла из парадной. Моментально из всех дверей и щелей – гардеробной, библиотеки и столовой – вывалились его однокашники, обступили, стали теребить, спрашивать: кто она такая, отчего приехала, кем ты ей             приходишься? Но Сорокин бурчал в ответ, что и сам толком не разобрал, раздавая рассеянно сладости из торбочки. А потом спохватился: «Будет, будет, надо и Антонова угостить, и полакомиться самому!» – подхватил мешочек и, не глядя ни на кого, побежал наверх по лестнице.

Вася выслушал его обстоятельно, поглощая конфеты и печенье пригоршнями, и, жуя, заметил:

– Есть какая-то тайна. Есть какая-то связь между папенькой твоим и помещиками вашими. Уж не сын ли он незаконный Милюкова?

– Ты рехнулся, что ли?

– Погоди, послушай. Если эту версию взять за основу, то все сходится.

– Что сходится?

– Что похожи вы. И крестила твоего брата. И заботу проявляет такую, обещая помогать в будущем.

– Уж не знаю, что и подумать. Получается, барин наш, Николай Петрович Милюков, мой дедушка?

– Получается, так.

– Свят, свят, свят! – И подросток перекрестился. – Отчего же он тогда вольную не давал моему папеньке – сыну своему? В кабале держал?

– Ну, вот этого я тебе никак не скажу. У господ сплошь и рядом свои причуды…

Воцарилось молчание. Было слышно только, как хрустит грильяж на зубах Антонова.

Глава вторая

1.

Николай Петрович Милюков, бывший барин художника Сороки («бывший» – потому что 8 лет назад крепостничество отменили), жил вдовцом. Он вставал рано, в 6 часов утра, делал гимнастическую зарядку на открытой галерее своего дома, приседал, отжимался, прыгал, во дворе обливался ледяной водой из колодца, растирал тело полотенцем, брился сам (не держал цирюльника, чтобы невзначай тот его не зарезал), а кудряшки на затылке подстригала ему дворовая девка, и в халате, сидя у открытых балконных дверей, кофе пил со сливками, заедая кусочками свежевыпеченного хлеба, то и дело обмакивая их в свежесобранный мед. Тут же принимал управляющего с докладом. В целом дела в хозяйстве обстояли неплохо, урожаи выходили приличные, и в последнее время недовольных практически не было. А попробуй-ка побузи у него – живо пойдешь под суд за подстрекательство к бунту – Николай Петрович никому не прощал неповиновения.

Даже Грише Сороке.

Не исключено, что и придирался к нему сильнее. Требовал жестче. Не прощал того, что прощал другим.

А когда прибежали к нему с известием: «Гришка наш Сорока повесился!» – только сплюнул и отрезал: «Дурак!» Очень тогда на покойного обиделся. Даже не пошел хоронить. А похоронили самоубийцу без отпевания, за церковной оградой, точно нехристя. Под кустом сирени.

Но картин Сороки у себя со стен не снимал. Иногда подолгу разглядывал, думая неизвестно о чем, только ему понятном.

Николай Петрович походил на всю свою милюковскую породу: небольшого роста, крепенький и темноволосый (ну, теперь уж, к 67 своим годам, сильно поседевший и полысевший). И с пронзительным чернооким взором. И упрямым, жестким характером.

Крестным отцом его, между прочим, был император Александр I, крестной матерью – императрица Мария Федоровна. По служебной лестнице продвигался споро (заправлял в Межевом ведомстве и к 30-му своему юбилею получил чин надворного советника). Выгодно женился на четвероюродной (или пятиюродной?) сестре, тоже Милюковой, и имел от нее семерых детей. Получив от отца наследство, сразу вышел в отставку, переехав с семьей в усадьбу Островки Великолукской волости Тверской губернии. Впрочем, здесь находился только летом, зиму проводя в столицах или в Твери, где имел свой дом. Но когда овдовел 6 лет назад, перебрался в Островки окончательно.

Утром 29 июня 1869 года Милюков, как обычно, попивал кофеек со сливками и вполуха слушал управляющего, как внезапно посмотрел на него с удивлением:

– Кто-кто, говоришь, у брата остановился?

– Сестры Новосильцевы.

– Новосильцевы? Это же какие Новосильцевы?

– Так известно, какие – из Москвы. Те, что желали у вас купить что-то из художеств Сороки.

– А-а, те самые…

– Братец ихний, если помните, в дружбе с вашим родичем-архитектором, стало быть. К Конону Николаевичу писал.

– Да, припоминаю…

– Значит, поселились в Поддубье, в доме у братца вашего.

– Ясно, ясно.

– Но что любопытно, ваша милость… Уж не знаю, говорить ли, нет ли? – управляющий неуверенно переступал с ноги на ногу.

– Что еще такое? Говори, коль начал.

– Не хочу зряшно волновать…

– Вот болван. Говори немедля.

– Вместе с ними – то есть, с сестрами этими – прибыл Санька Сорокин. То бишь, средний сынок Сорки самоубиенного…

Николай Петрович вздрогнул. Больше внутренне, сохраняя внешнее спокойствие, но кофейная чашечка у него в руке чуть заметно дернулась.

– Санька? Для чего?

– Кто ж их разберет? Нам сие не ведомо. Но одет по-барски: в суртучке и красивом картузе, дорогих туфельках.

– Ничего себе! Да откуда ж такие деньги у него?

– Видно, не его, а нашел себе какого-то благодетеля, кто его снабжает, или благодетельницу… Уж не Лидия ли наша Николаевна привечает по старой памяти?

– Дочка? – Милюков посуровел. – Очень может быть. Этого еще не хватало. Вот поганцы. Все поганцы, все. Так и норовят своевольничать. Потеряли страх окончательно. А чего бояться, коли вольница у нас сверху донизу? То ли дело государь-император Николай Павлович, царствие небесное, всех держал в узде. А сынок его, Александр Николаевич, вишь, чего удумал… Матушку Россию – через колено!.. Прахом все идет, прахом… – Скорбно помолчал. – В доме моего брата, говоришь? Хорошо, что предупредил. Будем наблюдать и, коль что, меры принимать… Санька, Санька – надо же! Сколько лет ему?

– Отрок, о пятнадцати будет.

– Стало быть, с понятием, не ребенок. – Пожевал губами. – Ухо держать востро. И особенно – в нашей Покровской. Он наверняка мать свою проведать приедет. Мне докладывать о любых шагах его, о любых беседах.

– Слушаюсь, Николай Петрович. Не извольте беспокоиться.

Отпустив управляющего, Милюков еще долго находился в крайней задумчивости, время от времени качал головой и произносил отдельные фразы: «Ишь, чего удумали… Значит, не ребенок… Братец мой хорош – не предупредил…» Кофе его сделался холодный.

2.

До Твери они ехали на поезде, заняли целое купе: две сестры Новосильцевы и друзья-набилковцы – Вася и Сашатка. А потом на почтовой станции пересели в коляску – Павел Милюков, извещенный об их приезде, подогнал своего возницу с экипажем.

Павел Петрович был намного младше Николая Петровича – на 11 лет. И служил не по статской, а по военной части, в гвардии. Но когда получил наследство, тоже быстро вышел в отставку в чине полковника, перебрался в свое имение Поддубье (обе барские усадьбы близко располагались друг от друга: если ехать вдоль озера Молдино, то не более получаса). Дом у Павла Петровича выглядел, конечно, скромнее: собственно, всего один этаж, хоть и высокий, плюс еще мансарда с башенкой (с виду здание вроде бы высокое, а на деле миниатюрное), – но зато флигельков побольше. Гостевой домик неплохой, где и разместили приезжих.

Жил помещик с супругой – Александрой Иосифовной (мужу исполнилось в ту пору 56, а жене только 40), оба такие славные крепыши – он розовощекий, улыбчивый, грудь колесом, настоящий гвардеец, обожал конные прогулки и охоту в своих лесах, а она – милая пампушечка, сдобная блондинка с голубыми глазами, голосок звонкий, зубки перламутровые, по хозяйству сновала. Но детей им Бог не дал. Из племянников привечали особо Конона и считали его почти своим сыном.

Встретили Новосильцевых радостно, как хороших знакомых, хоть и видели их впервые. А Сашатку Павел Петрович расцеловал по-отечески. Восхитился:

– Вот как вырос, шельма. Взрослый уже совсем. Скоро женим, – и расхохотался гортанно.

Сын Сороки приоделся перед поездкой (из подаренных ему Лидой денег) – новые сорочки купил, брюки, сюртучок, туфли и матерчатый картуз (канотье, входившее тогда в моду, постеснялся приобрести, чтоб не выглядеть городским пижоном). Вез родным гостинцы. А зато Антонов был в набилковской форме, отчего потел постоянно.

Отдохнув с дороги, собрались за ужином – уж хозяйка не поскупилась на угощенье и метнула на стол массу разносолов, на горячее – и жаркое из зайца, и перепелов с брусничным вареньем, и сазана в сметане. Да и пирогов – курников, капустников, грибников – сосчитать было невозможно. Гости от еды разомлели.

На дворе еще не смеркалось (по июню – не раньше десяти вечера), и пошли прогуляться в парк. Слева – пруд, а к нему мостки. Посреди пруда – домик для лебедей, и они плавали, изящные, белые и черные, величавые и невозмутимые, только иногда запускали голову под крыло, чтобы перебрать клювом перья. Вековые липы покачивали кронами. Впереди, за парком и прудом, вырисовывалась церквушка – ладная, уютная, как и всё в Поддубье.

– Красота какая! – восхитилась Екатерина. – Воленс-ноленс сделаешься художником при таком-то великолепии.

– Да, места у нас знатные, – согласился Павел Петрович, гордо шествуя впереди приезжих. – Сам Венецианов, приезжая к нам, часто любовался. Говорил: «Уж на что у меня в Сафонкове прелести кругом, а таких-то, как в окрестностях Молдина, я нигде не сыскивал».

– Вы дружили с Венециановым? – с интересом спросила Софья.

– Нет, пожалуй: по-соседски приятельствовали. Алексей Гаврилович больше с братом моим общался – Николаем Петровичем. Да и то: ведь Григорий Сорока был человеком брата, а не моим. И Венецианов упрашивал моего отпустить крепостного на волю. Он других помещиков, что владели другими художниками из венециановской школы, сплошь и рядом уламывал – даром отпускали или за выкуп. Те потом учились в Москве или Петербурге… А с Сорокой не получилось: братец уперся – и ни в какую. Мы ему пытались внушить: ну, побойся Бога, не губи талант, помоги воспарить к вершинам мастерства! Никого не слушал. Нет – и все. Загубил парня…

– Говорили, Григорий пил.

– Через это и пил. Чувствовал себя неприкаянно – из крестьян вроде вышел, до свободных-то не дошел…

– Но ведь он дожил до отмены рабства?

– А что толку-то! Не имел уже ни сил, ни желания творческого роста. Да и деток надо было кормить. Обстоятельства оказались выше. – Посмотрел на пригорюнившегося Сашатку: – Ну, не будем, не будем о неприятном. Вон тоску какую нагнали на отрока. – Потрепал его по щеке. – Ах, не плачь, не плачь, братец. Дело прошлое, и слезами-то горю не поможешь. Значит, на роду у папеньки твоего было так написано. От судьбы не уйдешь, все в руках Божьих.

Погуляв по аллеям, посидев в беседке, возвратились в дом. Павел Петрович показал им картины Сороки у себя на стене в гостиной: два пейзажа с берегов Молдино и портрет священника.

– Это духовник наш отец Василий, – пояснил Милюков. – Он тебя крестил, между прочим, – улыбнулся барин Сашатке. – И его не отдам, самому дорог. А вот этот вид на часовню в парке – да, пожалуй. Весь вопрос в цене.

– Сколько ж вы хотите? – задала вопрос Новосильцева-старшая.

– Да не знаю, право, – неопределенно промямлил Павел Петрович. – Но не меньше тысячи.

Вася поперхнулся от удивления (он как раз хрустел коржиком) и закашлялся.

– Эка вы хватили! – крякнула Екатерина.

– Вы считаете, много? – выгнул бровь помещик. – Отчего же много? Я читал, что Брюллов, чтобы выкупить из рабства Тараса Шевченко, продал портрет Жуковского за две с половиной тысячи.

Софья согласилась:

– Да, я знаю эту историю, а тем более, что Шевченко был крепостным моих дальних родичей – Энгельгардтов. Но, во-первых, то была картина все-таки Брюллова, академика. Во-вторых, ее разыграли на аукционе… Словом, больше пятисот я не дам. И учтите: вам никто не даст.

Милюков нахмурился:

– Хорошо, надобно подумать. А пока отдыхайте, веселитесь, приобщайтесь к деревенским красотам. Даже если не столкуемся, все равно буду рад знакомству.

– Верно сказано, – улыбнулась Софья.

Засыпая на соседних кроватях (молодых людей разместили в одной комнате) и уже задув свечку, Вася произнес в темноте:

– Хлебосольный хозяин – это замечательно. Незлобивый, судя по всему. Но себе на уме и картину дешево не отдаст – это ясно.

– Главное, что ему-то она досталась задарма, – отозвался Сашатка. – Дескать, крепостной, церемониться неча. А теперь, вишь, цену заломил!

– Барская природа – ничего не попишешь.

– Да не говори. Строят из себя благородных, а на деле – ух, прижимистые!

– Ну, не все, положим: сестры Новосильцевы не такие.

– Да, душевные… Эх, была бы Софья лет на двадцать моложе, я б на ней женился.

Рассмеявшись, Антонов оценил иронически:

– Да она бы за тебя не пошла, дурня.

– Почему бы нет? Если бы я был постарше лет на десять…

– Размечтался! Спи давай. Мы себе не хуже найдем.

– Дал бы Бог…

А наутро путешественники отправились в деревню Покровскую – к матери Сашатки. Ехали в коляске Павла Петровича. Кучер его, сидя на облучке, не смущаясь давал пояснения:

– Братья Милюковы хоть и не враждуют, но особо не дружат, правду говорю. Старший-то – вредный старикан. Всех своих держит в крайней