На с. 1   - Дивизионный генерал Бертран.

- На какое время была назначена контратака?

- О, мсье! Я простой солдат, и командование не посвящает меня в такие секреты...

- Вы мерзавец, мсье Жирардо, вам, считаю наверняка, всё давно известно, и боюсь, что невеста ваша вряд ли сможет вас обнять после моего допроса с пристрастием!..

Зайцев хохочет и говорит, что я действую не по правилам. То есть, не по программе. Я прошу извинения.

В это время студенты откровенно скучают, чертиков рисуют в прошнурованных "секретных" тетрадях, пишут письма домой.

Далее идут по графику: тактика и стратегия наступления по физическим картам ФРГ, сборка и разборка автомата Калашникова, перерыв на обед, чистка оружия и подготовка противогазов, самоподготовка, личное время, ужин...

...Чистить оружие нечем, тряпок никаких не дают, разве что своим носовым платком приходится...

...Половина противогазов не действует (что б мы делали в случае настоящей газовой атаки?!), если действуют - нет положенных по инструкции "мыльных" карандашей от запотевания стекол...

...Жарко, хочется пить, обжигающий суп в столовой тут же выступает наружу сквозь поры... Не успеешь доесть, Хаустов орет: "Встать! Строиться!" - и дожевываешь "второе", допиваешь компот в несколько последних мгновений...

А потом еще были: стрельбы, марш-бросок и химическая палатка, полоса препятствий и обкатка танками, тренировка на специальной агит-аппаратуре и принятие присяги. И на фоне всего - назревавший конфликт Юрки с Хаустовым.

Я уже говорил, что мы с самого начала относились к нему с плохо скрытым презрением. И сексот KГБ это явно чувствовал. Отвечая нам тем же. Нас он презирал классовым презрением, как разнузданный люмпен презирает интеллигенцию.

С Юркий у него был такой разговор:

- Слушай, Шмидт, ты имей в виду - я твои еврейские штучки выношу постольку поскольку. Но мое терпение может кончиться.

- Ну, во-первых, я немец...

- Маскируешься? Знаю вашу породу блудливую... Немец он! Расскажи эту байку собственной девушке - может быть, поверит и даст.

- Во-вторых, я могу в суд подать - по статье за оскорбление моего национального чувства.

- Ой, ой, ой, напугали девку хреном! "В суд подать"! Прежде, чем на меня подашь, я тебе пришью антисоветскую агитацию - кто вчера анекдот травил про Политбюро? У меня есть свидетели.

- Ну и гнида ж ты! ..

- А за оскорбление командира - батальон штрафной!

Явная вражда между ним и Юркой ужасающе разгоралась.

Я столкнулся с Лешкой возле командирской палатки. И сказал ему:

- Надо что-то делать. Пашка озверел, Юрка тоже. Грянет мордобой.

- Не драматизируй.

- Правду говорю. Пашку пожури... по партийной линии... и предупреди, чтоб не очень лез. Хаустов послушает, вот увидишь.

- Ладно, пожурю.

А наутро Хаустов подошел ко мне:

- Это ты, Садко, Бубнову напел, что мои с немцем отношения далеко зашли?

- Я не пел, а проинформировал. Члена партбюро факультета.

- Всё с тобой понятно, Садко, - Пашка сузил глаза, и расщелина между двух его передних зубов сделалась недоброй. - Раздуваешь дело, сор выносишь из отделения? Ну, гляди, гляди. Жизнь - она суровая штука. Раз! - придется воды напиться, где в колодец сейчас нахаркал.

- Ты под колпаком. И не вздумай катить баллон. Помни, Хаустов.

- Да и ты не зевай, Садко. Я таких вещей не спускаю, понял?

В общем, с этим дегенератом ухо приходилось держать востро.

Чуть какая оплошность, радостно звенел пашкин голос:

- Двух просили человек на уборку столовой... Вы пойдете, Шмидт, и Садко в придачу. Вам, друзьям, будет веселей. Ну, а мы без вас тут вздохнем свободнее...

Скотские условия порождали скотские отношения. Дикая страна, дикие традиции...

Я спасался мыслями о моей скрипачке. Получил за месяц два письма от нее (сам, наверное, написал штук пятнадцать). Шел куда-нибудь в отдаление, под сосну садился и сначала просто наслаждался видом конверта. Почерком знакомым. Закорючкой подписи... Медленно, смакуя, отрывал заклейку. И читал, читал, снова, снова...

Вот одно из них (до сих пор храню, привожу почти полностью):

"Митенька, привет! Стойкий оловянный солдатик!

Как ты там? Можно ли быть спокойной за незыблемость рубежей нашей Родины? Мы, простые мирные жители, очень на вас, военных, теперь надеемся. Крепка ли ваша броня? Быстры ли ваши танки? И от тайги до Британских морей Красная Армия всех сильней?

Мы проехали едва ли не всю Кустанайскую область. Вот пишу тебе из гостиницы "Колос", что в поселке Федоровка Федоровского района. Тут такой народ! К ним лет десять назад приезжала какая-то самодеятельность, больше они ничего не видели. Носят нас на руках.

А жара тут страшенная: тридцать восемь в тени. Вот сижу и дышу, высунув язык. В пятом номере трое нас: я, Танюша и Алла - полный комплект нашей прежней комнаты в общежитии. Мы нашли замечательное озеро: круглое, соленое, берег и дно песчаное, очень оно глубокое. Мы купаемся ночью, при луне - всё ужасно красиво! Жаль, что ты этого не видишь.

Мы в Москву прилетим, видимо, десятого. Ты, надеюсь, к этому сроку сдашь уже экзамены по своей "войне", и никто, и ничто тогда нам не помешает... (...)

Будь здоров. Я молюсь за тебя.

                               Двадцать семь тысяч поцелуев.

                                                                                 Ю. "

Я сидел под сосной, стриженым затылком чувствуя твердость ее корявой коры, смежив веки, видя мысленно, как моя скрипачка - нагишом, ночью, при луне - радостно визжа, плюхается в озеро... "Всё ужасно красиво"... Надо думать!.. "Двадцать семь тысяч поцелуев..." Я вытягивал губы и реально ощущал каждый поцелуй... каждый - из двадцати семи тысяч...

...Мы расстались через месяц после нашего приезда в Москву.

Почему мы расстались?

Это уже другая история...

А теперь - о дурацком Юркином выстреле.

Удивляться нечему. Если сутки тебе долбят, приучая к мысли - убивай, убивай, убивай врага, убивать противника - наш священный долг, вот его мерзкий силуэт на мишени выведен - пли! - вот он едет в танке - сядь в окоп, подпусти поближе и гранатой - бац! - и еще одной - трах-бах-бах! - вот он газ пустил - маску натяни и дыши сквозь уголь - вот он лезет на твою великую землю, хочет изнасиловать дочь, сестру - на, возьми автомат и убей, и сожги, и сомни его! - психика работает соответственно. Чехов говорил: если есть ружье, то оно обязано выстрелить. И ружье стреляет. Каждый день, каждую минуту - в нас, в бессмертную нашу душу, святость, честность...

Началось с того, что приехала к нам Юркина сестра с Юркиной невестой. Было это на третьей неделе пребывания в лагерях, а родные и раньше навещали студентов (на машине - три часа от Москвы, в воскресенье - милое дело). Несколько жен и мам за принятием нами присяги наблюдали: мы тогда, доблестно поклявшись, пели, маршируя перед генеральской трибуной:

                                 Ничего, ничего, ничего!

                                 Сабля, пуля, штыки - всё равно!

                                 А ты, родимая, да ты дождись меня,

                                 И я приду!

Далее - по тексту песни Золотухина из "Бумбараша". Мы шагали, и я представлял себе мою скрипачку и к ней обращал слова, чтоб "родимая меня дождалась" (вот не дождалась, но теперь про другое). И суровый наш генерал Мурлюк ласково смотрел, отдавая честь. (Помню, он сказал на первом занятии: "А фамилию мою очень просто запомнить, потому что состоит она из двух слов: "МУР" – московский уголовный розыск - и "люк". Мы потом так его и звали: "Уголовный розыск в люке").

Значит, Юркина сестра прикатила с Юркиной невестой. Мне сестра понравилась, а невеста нет. Если у сестры были умные и добрые глаза, мягкая улыбка (улыбалась она одинаково с братом - добродушно и чуть застенчиво, заливаясь краской; только зубы чуточку ее портили - кривоватые, разной величины), то невеста выглядела нахально, вычурно. Крашеные волосы, размалеванное лицо. Ярко-красные когти. И короткая юбка, сквозь которую просвечивали трусы.

В общем, как говорится, ничего хорошего, кроме плохого, ждать не приходилось. И оно так и вышло на самом деле.

С вечера до утра нам предстояла караульная служба. Каждый должен был торчать битых два часа возле охраняемого объекта. В нашем случае - возле склада с лакокрасочными запасами. Пост считался стратегическим. Лешка, например, со своим отделением караулил баню в лесу. И поскольку их объект был, разумеется, никому не нужен, то курсантам предписывалось "в случае нападения на пост действовать штыком и прикладом". Потому что им патронов не выдавали. Ну, а нам выдали по два настоящих, боевых. То ли лаки и краски в нашей части очень ценились, то ли это на самом деле были бомбы с пулеметными лентами, - я не знаю. Факт остается фактом.

Командиры учили нас всем премудростям нахождения на посту. Если кто идет, надо грозно его спросить: "Стой! Кто идет?" Если не ответит, надо предупредить: "Стой, стрелять буду". Если всё равно не ответит, сделать выстрел в воздух. А потом уж в него - кто идет, но молчит.

Я спросил:

- Ну, а если это глухонемой? Не услышит ни вопросов, ни выстрелов? И ответить не сможет? Что ж его - убить?

Хаустов сначала посмотрел с раздражением, но потом сказал:

- Убивай.

- А за что?

- А за то. Нечего глухонемым по объектам шастать.

И как раз после нашего обеда заявилась сеструха Шмидт с разрисованной Юркиной невестой. Их сначала пропустить не хотели (не- положено в будний день и так далее), но они кой-кому сунули бутылку, и свидание разрешили. А у них еще оставались целых две бутылки. И они с Юркой удалились за ближайшие сосны, чтоб не на глазах одичавших курсантов заниматься распитием и чревоугодием. Хаустов утверждал потом, что не знал ничего про спиртное. Но, конечно, врал: ведь ему самому "для подмазки" в раздвижной пластмассовый стаканчик налили. Он захорошел и сказал: "Ладно, Шмидт, раз такое дело - иди. Но на час - и не больше. И смотри - очень-то не пей. Караульная служба. Стратегически серьезный объект. Ты зажуй чем-нибудь потом, чтоб не больно пахло".

Всё дальнейшее излагаю коротко.

Нас построили, чтоб вести уже в караульное помещение. Юрка прибежал в последний момент, и глаза его блестели, как во время высокой температуры. "Проводил?" - я спросил его. Он замялся. "Что, остались?" - "Да." - "Где же заночуют?" - "В командирской палатке. Хаустов устроил. Там же никого - все в нарядах сегодня". - "Ну, не знаю... Для чего рисковать?" - "А в ночных электричках - лучше?" Я кивнул: да, конечно, хуже.

В караулке стояли топчаны, на которых можно было вздремнуть, стол и стулья, несколько журналов валялись "Старшина - сержант". Вечерело. Я прилег и заснул. Юрка заступал на дежурство первым.

Лешка разбудил меня около двенадцати. Я спросил:

- Почему не Хаустов?

- У него живот заболел. Подменить пришлось.

Я автоматически замотал портянки (мог теперь в темноте это делать, ощупью в невесомости - где угодно), застегнул ремень. И закинул ППК на плечо.

Шли в кустах по тропке. Лешка светил фонариком. Я никак не мог после сна до конца очухаться. Говорить было не о чем.

- Стой, кто идет? - раздалось от склада.

- "Магадан". Отзыв?

- "Бугульма". Лешка, это ты?

- "Лёшек-Пашек" отставить!

- Ё!..

- "Ё" отставить.

- Разрешите доложить, товарищ разводящий?

- Разрешаю.

- Докладывает курсант Шмидт, что за время моего дежурства никаких происшествий не было. Пост сдал.

- Пост принял: курсант Садко!

- Заступайте...

И фонарик исчез между веток кустов.

Я стоял в лесу, под большими соснами, с автоматом и двумя боевыми патронами, хмурый, полусонный, в мешковатой солдатской форме старого образца, непонятно от кого охраняющий лаки с красками, весь какой-то карикатурный и одинокий, словно Вечный Жид. Разве мне для этого выпало когда-то родиться, в школу бегать, выучить французский язык, Пушкина читать, Фолкнера, Толстого? Сдать экзамены за четыре курса? Ненависть познать, дружбу и любовь? Чтобы оказаться в сумрачном лесу под Ковровом и глядеть наверх, как от ветра сосны чешут кронами оловянное небо? Это всё, что необходимо от меня Родине и Партии? Чтобы я, превратившись в робота, винтика, дерьмо, крикнул постороннему: "Стой, кто идет?" - и убил его в случае опасности?..

Я смотрел на часы: только двадцать минут прошло... тридцать... сорок пять...

Я шептал строки из стихов - время скоротать. Топал взад-вперед.

Думал о скрипачке...

Скоро два утра. Скоро рассветет. Почему меня не сменяют? Кажется, идут. Да, фонарик вижу. Лешка или Хаустов? Можно загадать: если будет Лешка, значит, я любим и моя скрипачка верность мне хранит. Если будет Хаустов...

Лешка! Это Лешка! Тем не менее вопрошаю:

- Стой! Кто идет?

Машет мне рукой:

- Ладно, не ори. В лагере ЧП.

- Что произошло?

- Юрка Хаустова убил.

- Как - убил? Ты в своем уме?!

- Ай, и без того - полный геморрой...

На обратном пути рассказал подробности.

Шмидт, придя в караульное помещение, попросился "до ветру". А на самом деле поспешил по дороге к лагерю, прямо к командирской палатке - как там дамы его ночуют? Видно, сердце его, вещун, что-то ему шептало... И действительно: Хаустова накрыл - и девиц своих, пьяных до тошниловки... И тогда: автомат с плеча, и двумя патронами - бац! бац! - Хаустову в сердце. И себе сразу штык-ножом - чик-чирик по венам!.. Жуткая трагедия.

Но потом ситуация резко прояснилась.

Ну, во-первых, Пашка был вдвоем с Юркиной сестренкой, а невеста пьяная вышла из палатки и пыталась не пускать Шмидта внутрь.

Во-вторых, Юрка промахнулся - лишь слегка задел Хаустову руку.

В-третьих, он себе вену недорезал и остался жив. То есть, все отделались маленькими ранками...

Правда, Хаустова потом выгнали из партии. А поскольку Шмидт не был комсомольцем, то его тогда исключили из МГУ. И хотели отдать под суд. Но на почве всех этих треволнений у него отказали нервы: психиатры констатировали небольшой сдвиг по фазе. А душевно больных, как известно, не привлекают. И тогда Юрка загремел не в тюрьму, а в больницу для шизофреников.

Через год оклемался. Перевелся в историко-архивный, получил диплом, ездил в экспедиции, сделал ряд археологических открытий, а теперь живет в ФРГ. Счастлив, говорит.

Лешка встретился со своей невестой ушедшей, и они вновь влюбились друг в друга. Несмотря на то, что она замужем была и уже имела ребенка. Ничего, развелась, с Лешкой записалась, родила ему двух прекрасных мальчиков. То ли радиация Лешкина иссякла, то ли вспыхнувшая любовь оказалась ее сильнее. Он живет в своем Оренбурге и преподает в институте. Кандидат наук. Вышел из партии, осознав ошибочность чехословацких событий. Мы с ним видимся иногда. Внешне он почти не меняется.

Как у Хаустова дела - не имею понятия.

Про себя рассказывать не хочу: к сорока годам не обрел ни семьи, ни славы. Да и речь идет уже не об этом.

Тут недавно встретил я на улице Коноваленко. Пополнел, полысел, посолиднел очень.

- Митька, - говорит, - ты ли это?

- Я, а кто же, дед? Как дела? Как домашние? Всё идет нормально?

Мы зашли в грязную пельменную. Попросили стаканы. Коноваленко имел при себе бутылку. Встали, закусили, пригубили за встречу. Бывший летчик сказал:

- Что ни говори, а при Брежневе было лучше.

- Чем же лучше?

- Веселее как-то. Жили - не тужили. Водку можно было купить на любом углу - и за два восемьдесят семь.

- Значит, ты не счастлив?

- Я-то? Почему? У меня семья. Зарабатываю неплохо. Есть садовый участок. Всё путем. Только легкости прежней нет.

- Просто мы моложе были тогда.

- Это правильно. Выпьем за ушедшую молодость?

Выпили. За молодость. За друзей: Лешку, Юрку. За него, за меня. И за то, чтобы никогда не было войны.

- У меня вон сын приписное свидетельство получил недавно, - завздыхал Коноваленко. - Через год в армию идти. Пропадет же пацан. Как ему помочь? Мне советуют положить в психбольницу, чтобы он симулировал писанье в кровать по ночам. Как ты думаешь?

- Да, наверное.

Мы стояли в пельменной, два сорокалетних мужчины, лучшее время которых в аккурат пришлось на агонию коммунистических догм.

Я ему сказал:

- Слушай, произнеси "Клэр э Мишель абит Орлеан".

Коноваленко посмотрел на меня удивленными голубыми глазами.

- Для чего?

- Так, ни для чего. Вспомнить хочется.

Он сложил губы трубочкой:

- Иль нё травай па. Адель нё па малад. Клэр э Мишель абит Орлеан, - и заржал, как умалишенный.

У меня на глазах выступили слезы.

 

КОНЬ В ПАЛЬТО

 

На излете семидесятых годов я работал в редакции толстого журнала "Ударник". Он тогда помещался в нескольких непрезентабельных комнатах старого особняка на Арбате. Чтобы отворить нашу редакционную дверь, надо было упереться коленом во вторую неподвижную ее створку, ручку на себя резко потянуть и в какие-то доли секунды проскочить в открывшуюся расщелину. Этот трюк удавался, увы, не всякому. Ржавая доисторическая пружина, толщиной с мужское предплечье, разжималась со скрипом, но и сокращалась с неотвратимостью гильотины, норовя перешибить каждому его позвоночник. Люди застревали в двери, словно в мышеловке. Странно было видеть знаменитых писателей, классиков живых, многократных лауреатов и депутатов, безуспешно воюющих с нашей дверью. Даже шутка ходила такая в литературных кругах: потому журнал и назвали "Ударником", что войти в него можно, только схлопотав по спине удар.

Слева, при входе, в полутемном углу, безотлучно дремала баба Дуся, вахтер. Пробуждалась она накануне праздников: Первого и Девятого Мая, на Седьмое Ноября, Новый Год и Восьмое Марта. К этим дням баба Дуся сочиняла поздравительные стихи и читала их нам, коллективу, трепетным возвышенным голосом.

- Журналистов поздравляю, - декламировала она, - и здоровья всем желаю, чтобы правду, как могли, вы читателям несли!

Мы давились, загоняя в себя издевательский хохот, и от этого слишком громко хлопали ее творчеству.

Далее от входа, если пройти по коридорчику, мимо туалета с одной стороны и висящего на стене огнетушителя, похожего на огромного застывшего дятла, с другой, были двери отделов поэзии, прозы и публицистики. Прозой руководил некто Евсиков, странный человек, облик имевший председателя колхоза из программы "Время". Говорил он на "о", речь пересыпал легким матерком и банальными поговорками типа: "Без труда не вынешь и рыбку из пруда", а также: "Ишь чего захотел - рыбку съесть и на бабу влезть!" Он считал, что бедствия на Руси происходят все от западного влияния. И поэтому крестьянская тема в прозе "Ударника" явно преобладала. Зав. отделом поэзии был, напротив, Павел Мелецкий - полурусский, полуполяк, пахнувший мужскими духами, иностранными сигаретами, чисто выбритый, элегантный, только в галстуке "бабочка" и фасонистом клетчатом пиджаке. Букву "л" он произносил на польский манер (вместо "ходила" - "ходиуа", вместо "калоша" - "кауоша" и т.д.), обожал модернистские стихи и над Евсиковым смеялся. Ну, а в "Публицистике" я сидел один, без руководителя. И считался "и. о. зав. отделом". И назначенным быть не мог: а) по причине 26-летнего возраста; б) отсутствия членства в Союзе писателей; в) отсутствия членства в КПСС. Правда, наш Мелецкий тоже состоял в беспартийных, но его принимал еще прежний главный, либерал и хрущевец, в пору послаблений и интеллигентских надежд.

На втором этаже, если миновать скрипучую деревянную лестницу, выкрашенную коричневой масляной краской и с торчащими кое-где из ступеней шляпками гвоздей, можно было попасть к главному редактору Дорофееву, заместителю его - Бузулукину и в отдел оформления, совмещенный с секретариатом.

Дорофеев был стар, как Мафусаил, плохо видел и плохо слышал и в редакции появлялся в исключительных случаях. Все готовые номера утверждались им на дому. Лишь порой он вычеркивал то одну, то другую фразу - чтоб продемонстрировать личный вклад в производство "Ударника". И такой вот редактор всех прекрасно устраивал: и Союз писателей, и Отдел пропаганды ЦК, да и нас, грешных журналистов. Неизвестно, думали мы, кто еще придет вместо Дорофеева. Он, конечно, давно в маразме, как Политбюро, но зато ясный и понятный для нас, адекватно воспринимаемый. И не надо искать от добра добро.

Генрих Александрович Бузулукин представлял из себя обезьяну мандрила, по ошибке получившего человеческий паспорт. Кто не знает, кто такой мандрил, поясню: это род узконосых приматов с красной задницей. Генрих Александрович был похож на мандрила: весь заросший шерстью, невысокого роста, с длинными руками. А своей красной задницей (в переносном, разумеется, смысле) он гордился вполне открыто: говорил об отце-рабочем, матери - беднейшей крестьянке, где только можно. Собственно, в моем нынешнем рассказе будет много о Бузулукине, и поэтому пока ограничусь этой характеристикой.

А еще имелись в "Ударнике": машбюро из двух машинисток (старой и молодой), секретарь главного редактора (дама неопределимого возраста), три человека в отделе писем и курьерша Тамара, активистка месткома. Впрочем, в фабуле они никак не участвуют. Я упомянул о них для законченности картины.

Дверь визжала и хлопала, машинистки стучали "Роботронами", лестница скрипела, поносил сионистов Евсиков, баба Дуся похрапывала в углу. Наш "Ударник" работал. Говоря словами вахтерши, мы несли читателю правду, "как могли". А могли мы, к сожалению, меньше малого...    На с. 3