С тобой я буду до зари,

Наутро я уйду

Искать, где спрятались цари,

Лобзавшие звезду.

 

У тех царей лазурный сон

Заткал лучистый взор;

Они – заснувший небосклон

Над мраморностью гор.

 

Сверкают в золоте лучей

Их мантий багрецы,

И на сединах их кудрей

Алмазные венцы.

 

И их мечи вокруг лежат

В каменьях дорогих,

Их чутко гномы сторожат

И не уйдут от них.

 

Но я приду с мечом своим.

Владеет им не гном!

Я буду вихрем грозовым,

И громом, и огнем!

 

Я тайны выпытаю их,

Все тайны дивных снов,

И заключу в короткий стих,

В оправу звонких слов.

 

Промчится день, зажжет закат,

Природа будет храм,

И я приду, приду назад

К отворенным дверям.

 

С тобою встретим мы зарю,

Наутро я уйду

И на прощанье подарю

Добытую звезду.

Детские, наивные строчки. Ничего от прежних чувств не осталось. Гарь, зола, тлеющие угли. Царь в алмазном венце победил. Не отдал звезду. Подарить возлюбленной больше нечего.

Утром 17 августа Гумилев тщательно побрился, надушился и, одевшись в лучшее белье, вышел из дома. Жил он неподалеку от Гар-дю-Нор (Северного вокзала) и поэтому отправился на него. Взял билет в один конец, к морю – в городок Трувилль-сюр-Мэр: именно туда шел ближайший поезд. Оказался в купе с безобразной старухой, от которой несло тленом, и влюбленной парочкой, беспрерывно шептавшей друг другу на ушко нежности. В раскаленном вагоне было душно, Николя опустил стекло, но старуха заверещала, что ей дует, и пришлось закрыть. Он подумал: «Да не все ли равно, от чего сдохнуть – от жары или в море?» – и смирился, обливаясь пóтом нещадно.

Городок был миленький. Крошечные домики, небольшая набережная. Этакая Ницца для бедных. Под навесом торговали морепродуктами – на лотках шевелилась свежевыловленная рыба, поводил черными глазами лангуст.

Гумилев вспомнил двух дельфинов на берегу в Евпатории, и его сердце сжалось. Анна была права: символичный знак. Скоро и его тело выбросит волной, как того дельфина.

Он спустился к морю. Выбрал камень потяжелее, чтоб не дал возможности всплыть. Обвязал его веревкой, взятой с собой в Париже, и другим концом обмотал себе шею. Посмотрел на лазурный горизонт, облачка, на качающиеся вдалеке лодки, глубоко вздохнул и, проговорив: «Прости мя, Господи», твердой походкой направился в воду. Глубина наступала не сразу, но потом дно пошло быстро вниз, Николя скользнул в бездну, и его накрыло с головой.

Разноцветные пузырьки замелькали перед глазами. И дышать стало нечем. Захотелось всплыть, вырваться из плена, но проклятый камень не пускал на поверхность.

Дальше – тишина и провал.

А потом он увидел над собой бородатых мужчин в белом. И подумал, что это ангелы. Или даже архангелы.

Но услышал громкую французскую речь:

Vif! Vif! (Жив! Жив!)

Кто жив? Николя жив?

Повертел головой. Да, действительно: он лежал на песке, весь мокрый, а кругом стояли мужики в простых робах. Видимо, его выловили в море и потом откачали. Негодяи. Кто их просил? Впрочем, значит, Богу не нужна еще эта жертва. Получается, позже.

Сел, почувствовал головокружение. Начал кашлять, сплевывать какую-то слизь изо рта. Водоросли, что ли? Неожиданно возник полицейский, начал спрашивать, что произошло, кто такой, откуда? Гумилев сказал на французском:

– Ничего, ничего. Всё уже в порядке. Это была ошибка.

Тем не менее его привели в участок, сняли показания. Без конца допытывались, не бродяга ли он. Николя сказал, что студент, учится в Сорбонне, но ему отказала девушка, и в минуту скорби захотел топиться. 

– О, любовь! – улыбнулся полицейский. – Кто из нас не топился от неразделенной любви? Я вас понимаю.

Но назначил штраф. Свой бумажник Гумилев не нашел – то ли выпал в воде, то ли свистнули мужики-спасатели, но в жилетном кармашке оказалась заначка – свернутая банкнота в двести франков. Этого хватило – и на штраф, и еще на билет в Париж (правда, третьим классом). Ехал сам не свой, в высохшей на жаре, но мятой одежде, непричесанный, бледный. Публика его сторонилась.

Возвратившись на съемную квартиру, молодой человек рухнул на кровать и проспал часов десять. А проснулся от стука в дверь. Отворив, не поверил своим глазам: на пороге стоял Андрей, Нюсин брат. Внял уговорам Гумилева и приехал в Париж учиться.

 

2.

Мировые события этих лет не коснулись семьи Горенко. Жили они преимущественно собственными заботами, занимались больше здоровьем, нежели следя за политикой. И какая политика в тихом, теплом Крыму, а потом в Киеве? Да, узнали о поражении России на дальнем Востоке, об ущербном мирном договоре, по которому часть Сахалина отходила японцам. Ну, обидно, ну, стыдно, но не так, чтобы слишком – где он, Сахалин, и где Крым? Да, наслышаны о событиях 1905 года в Питере на Дворцовой и в Москве на Пресне. Кто-то называл это революцией, кто-то – мятежом. С интересом узнали о царском Манифесте, разрешавшем разные свободы. Хорошо, конечно. Но семейству Горенко-то что? Им в конечном счете ни лучше, ни хуже. И про выборы в Государственную Думу знали понаслышке: дети не участвуют, женщины тоже, а вообще от политики следует держаться подальше. Петр Аркадьевич Столыпин? Симпатичный, умный господин. Обещал процветание. Начал всяческие реформы. Пусть. Если сложится, будем только за.

После разрыва с Николя (тем, когда нашли двух несчастных дельфинов) Нюся, чтобы стало повеселее, предложила Андрею накануне его отъезда в Париж совершить велосипедное путешествие вдоль всего морского побережья – в Феодосию и обратно. Мама возражала – где они станут ночевать, чем питаться? – но наследники обещали уложиться в три-четыре дня, останавливаться в Ялте и Коктебеле у родичей и знакомых. Матери пришлось покориться.

Было славно: чудная погода, ласковое море, уморительные чайки, важно расхаживающие по берегу. Хлеб и молоко покупали у местных. В Ялте оказались в тот же день к вечеру, отдохнули в доме у приятелей (их глава семейства был морским офицером, капитаном второго ранга), а на следующее утро покатили дальше. В Феодосии жил двоюродный брат отца, и в его доме Нюся и Андрей также заночевали.

На обратом пути сделалось прохладнее, даже иногда капал дождик. У Андрея слегка разболелось горло, и пришлось задержаться в Ялте. Нюся поскучала немного у постели недужного, но потом решила прогуляться сама по окрестностям города.

Было раннее утро 5 августа. Солнце еле-еле вылезало из моря, словно бы не выспалось и хотело еще вздремнуть, укрываясь волнами. Гладь воды простиралась до горизонта – ни малейшего всплеска, ни малейшего шевеления. Совершенно пустынный берег. И дыхание вечности.

Девушка бесстыдно (кто увидит?) скинула с себя всю одежду и, повизгивая от утренней свежести, бросилась в воду. Плавала, плескалась, фыркала от счастья. Вот оно, блаженство! Абсолютно иное ощущение, чем в купальном костюме. Первозданность плоти. Будто Ева в райском саду.

Только пожалела потом, что с собой не взяла полотенце, и пришлось надевать белье на мокрое тело. Обсыхая, шла вдоль берега, не спеша толкая велосипед. А спустя минут сорок повернула назад.

И внезапно увидела его – Клауса. Он стоял, опершись на руль своего велосипеда, – видимо, только что подъехал, – в легкой шляпе, белых брюках и сорочке апаш. И смотрел в море. Как? Откуда здесь? Ну, конечно же: рядом Ливадийский дворец, летняя резиденция его величества...

– Здравствуйте, Клаус.

Удивленный, повернул голову. Был намного бодрее, чем прошлый раз в парке. И глаза излучали не боль, но душевное равновесие.

Улыбнулся ласково:

– Господи, вы? Вот не ожидал.

– Да, я тоже.

– Отдыхаете в Ялте?

– Нет, живем в Евпатории. Здесь в гостях у друзей.

– А, понятно. Разрешите вас немного сопроводить?

– Я была бы счастлива.

Молча шли и катили каждый свой велосипед. Наконец, он спросил:

– Учитесь еще?

– Поступаю на Высшие женские курсы.

– И стихи продолжаете писать?

Вспыхнула польщенно:

– Вы и это помните? Да, пишу. Иногда.

– Есть жених?

Чуточку помедлила.

– Есть и нет.

– Как сие понять?

– Юноша один сделал предложение, только я ему отказала.

– Отчего? Вы его не любите?

– Не люблю. Я люблю другого.

– Вот как? Ну, а тот, ваш любимец, сделать предложение не торопится?

– Мы давно расстались. Он живет в Питере, у него другие привязанности.

– Жалко, жалко...

Снова помолчали. Вдалеке замаячили окрестности Ялты. Клаус проговорил:

– Ну, пора прощаться. Опоздаю к завтраку – получу нагоняй от близких.

– Да, и мне пора.

– Рад был вновь увидеться.

– Тоже рада...

Он достал из кармана портсигар и серебряный карандашик. Разломил одну папиросину, вытряхнул табак и расправил патрон из бумаги. Написал на нем несколько цифр. Протянул Нюсе.

– Это мой личный телефон. Без секретаря. Коль возникнет надобность, позвоните – чем смогу, помогу.

– Что вы, что вы, я не посмею... – покраснела она.

– Бросьте, не стесняйтесь. Вы мне симпатичны – этого достаточно. – Клаус взял ее за руку, потянул вниз (девушка была на полголовы выше) и поцеловал в щеку. – Ну, прощайте, сударыня. Бог даст, свидимся еще. – И, не обернувшись, поспешил в обратную сторону.

Проводив царя взглядом, Нюся поцеловала бумажку с номером и запрятала его на груди.

 

3.

«Дорогой Николя! Получила твое странное послание, непонятное и сумбурное, с обвинениями в мой адрес. Чем я провинилась? Тем, что не люблю? Сердцу не прикажешь, увы. Мы друзья – разве это плохо? По друзьям скучают не меньше, а при встрече тоже целуются, но не по любви, а по дружбе. Разве непонятно? Ты меня упрекаешь в глупых фантазиях, намекая на мою якобы влюбленность в царскую особу. Кто тебе наплел эту чепуху? Валька? Но она сама ничего не знает и знать не может. И не ваше с Валькой это дело, кто мне нравится. А тебе разве кто-то позволял упрекать меня в чем бы то ни было? Вот и успокойся. У тебя своя судьба, у меня своя. И они, судя по всему, не пересекутся матримониально. Умоляю еще раз не дуться и не бунтовать, посмотреть на все трезвыми глазами и переключиться на иную какую-нибудь особу, более достойную тебе в жены. Сам подумай: я – и семейная жизнь? Абсурд. Бытовые мелочи вызывают во мне отвращение. Делаться домработницей не желаю, а на горничную денег у нас с тобою не хватит. Так что и не думай. Ты окончишь Сорбонну, я со временем – мои курсы, подрастем, поумнеем и там посмотрим. Не грусти! Помню о тебе. А.»

Гумилев дважды перечел полученное письмо, а потом порвал его в клочья и подбросил их над собой – те посыпались на него белым конфетти. Проворчал: «Дура. Психопатка. Как я был смешон, ухаживая за ней! Мне никто не нужен вообще. Впрочем, как и я – никому. Если б утопился на самом деле, то никто бы и не вздохнул с сожалением. Бесполезное существо. Хуже муравья. Тот хотя бы знает, что делать: строить муравейник, помогать товарищам, защищать входы-выходы, охранять потомство и так далее. А мое бытие бессмысленно. Цели нет. Оттого и боль».

Появился в Сорбонне, посмотрел расписание экзаменов, покурил на лавочке, заглянул в библиотеку, но, увидев очередь, развернулся и не выбрал ни одной книжки. На обратном пути прихватил у торговки кувшин вина, а затем в аптеке – пачку люминала. Сел на конку и поехал в Булонский лес. Равнодушно смотрел на бегущие мимо улочки: вот не станет его, а Париж не изменится; и ничто не изменится в целом мире; уходили тысячи, миллионы, Чингисхан, Петр Великий, Наполеон, а Земля оставалась прежней, словно ей и дела нет до страстей людских. Даже с каким-то явным сладострастием расправляется она с нами, якобы царями природы, а на самом деле – жалкими муравьями. Хуже муравьев.

Значит, все правильно. И теперь уж он доведет дело до конца.

Было два часа пополудни. После жаркой конки лес его успокоил, даже убаюкал. Вековые деревья. Бесконечные извилистые тропинки. Зеленеющая поверхность прудов. Насекомые, рассекающие воздух с жужжанием. Все идет по своим законам. Только человек, наделенный разумом, чужд системе. Разум есть, а физических сил что-то изменить не хватает. Если изменяет, то к худшему.

Сел под дерево на траву, опершись спиной и затылком о кору ствола. Шляпу положил рядом. Камушком сбил сургуч с горлышка кувшина, перочинным ножиком выковырял пробку. Сделал три-четыре глотка. А вино было неплохое, легкое, в меру сладковатое и тягучее. Он такое любил. Маленький подарок перед смертью.

Вытащил таблетки, начал их глотать одну за другой, смачно запивая вином. Десять штук. Лошадиная доза, чтоб заснуть и уже больше не проснуться.

Маму чуточку жаль. Хоть она и строгая, но по-своему его любит. Сильно огорчится. Даже, вероятно, поплачет. Но, конечно, с неизменным упреком: «Колька, дурень, что же ты наделал, паршивец?» Ничего, утешится. Время лечит.

Нюся, разумеется, плакать не станет. Плечиком пожмет: «Ненормальный». В лучшем случае сочинит стишок. С рифмами «кровь – любовь». Идиотка.

Идиоты все. Нет нормальных людей. Век безумцев.

Значит, хорошо, что такой финал. Если не сам себя, то тебя прикончат идиоты вокруг. Быть иного не может. Жить в эпоху умалишенных и остаться в здравом рассудке нельзя. Таковы правила.

Он допил вино. Начали слипаться глаза. Ах, какое наслаждение в теле! Очищение. Отрешение от всего скверного. Крылья за спиной. Это его душа просится на волю. Скоро, скоро. Полечу в божественные чертоги. Оставайтесь с Богом, земляне. Лихом не поминайте...

Гумилева нашли местные лесничие, совершавшие ежедневный обход своих владений. Поначалу они подумали, что худющий молодой человек просто выпил лишнего, но потом обнаружили у него в руке упаковку от люминала и сообразили, что дело плохо. Подхватили тело под мышки и рысцой потащили в свою конторку, где висел телефон – чтобы вызвать станцию, надо накрутить ручку. «Барышня, барышня, срочно карету скорой помощи к выходу из Булонского леса!..» А пока ждали медиков, сами попытались вызвать у несчастного рвоту. Получилось. Так что когда прибыли врачи, Николя уже глубоко дышал, кашлял, хрипел и смотрел на мир невидящими глазами. Доктора промыли ему желудок, увезли с собой. Положили на койку в какой-то общедоступной больничке, где в одной палате находилось двадцать кроватей. Наконец, он пришел в себя, и ему разрешили выпить чаю. Словом, самоубийство номер два также не увенчалось успехом.

Посетил полицейский, снова составлял протокол. Сообщил, что начальство донесет о случившемся в русскую миссию. А вообще его могут выслать из страны за неблагонадежность. Гумилеву говорить было трудно, рот и язык слушались неважно, он по большей части молчал.

А когда Николя отпустили и, вернувшись к себе на квартиру, он сидел на кушетке и подавленно размышлял, что с собой делать дальше, в дверь его постучали. Думал – Андрей Горенко, но нарисовался плотный господинчик с офицерскими усиками ежиком. Приподнял черный котелок – голова оказалась бритой наголо. Желтые кошачьи глаза. И улыбка довольно липкая.

Поздоровался со студентом по-русски, но с французским прононсом:

– Здравствуйте, мсье Гумилев. Здравствуйте, милейший Николай Степанович!

– С кем имею честь? – хмуро отозвался поэт.

– Разрешите, я сяду? – и, не выслушав разрешения, плюхнулся на единственный стул в комнате. – Я работаю в русской миссии. – Протянул руку. – Юрий Павлович.

Пальцы были толстые и кургузые. Николя их пожал с внутренней брезгливостью.

– Нам сообщили из полиции... – гость вздохнул печально. – Что же вы, голубчик? Да еще, оказывается, во второй раз? Понимаю: любовь, страдания, юношеские мечты... Но нельзя же замыкаться только на личном. Это мелко, батенька. Вы забыли о Родине, о России. Ей нужны люди вроде вас. Очень, очень нужны.

– Неужели? – пробубнил Николя со скепсисом в голосе.

– Да, представьте себе, – вдохновился пришелец. – Вы, студент-этнограф, специализирующийся на Абиссинии. Удивляться нечему, мы всё знаем, ибо в этом и заключается наша работа... Абиссиния, да! Лакомый кусочек, за который борются Англия, Италия и Франция. У России тоже есть свои интересы... Большинство абиссинцев, то бишь – эфиопов – православные. Вера к ним пришла из Константинополя. А Константинополь, ныне турецкий, тоже в зоне нашего внимания... Словом, если вы хотите с нами сотрудничать, мы поможем вам остаться во Франции и закончить образование, а потом снарядим в Абиссинию для разведки...

Гумилев уставился на него с недоверием. Наконец, спросил:

– Полагаю, вы шутите, Юрий Павлович?

– Отчего же? Нет. Это более чем серьезно. Я скажу больше: если вы подпишете с нами контракт, мы готовы профинансировать вашу дальнейшую учебу в Сорбонне.

– А какой контракт, простите?

– Договор о взаимодействии. По нему, вы становитесь тайным сотрудником нашей военной разведки.

– Говоря иначе, шпионом?

Гость расхохотался, шлепнув себя по мясистым ляжкам, обтянутым брюками.

– Разве дело в терминах, Николай Степанович? Для кого-то шпион, для кого-то разведчик… Впрочем, не сомневайтесь: на Европу ваша активность не будет распространяться. По Европе у нас немало других людей. Здесь вы только студент, не более. А вот в Абиссинии… Исключительно в Абиссинии… Разве не заманчиво? Разве вы мечтали о чем-то ином? Так давайте же станем друг другу полезными.

Гумилев криво усмехнулся:

– Наш с вами разговор ничего не напоминает?

Юрий Павлович вскинул брови:

– Нет, а что?

– Разговор Мефистофеля с Фаустом. Душу в обмен на прекрасное мгновение…

Визитер расплылся:

– О, поэт есть поэт! Видит в во всем аллюзии и реминисценции. – Но потом быстро посерьезнел: – Не волнуйтесь, я не Мефистофель, мне нужна не душа ваша, а отчеты по наблюдениям в Африке. Больше ничего.

Николя спросил:

– Можно я подумаю?

– Разумеется, – покивал искуситель, – разумеется, думайте, Николай Степанович. – Он поднялся. – Но недолго. До завтра. Завтра я приду с текстом договора. Вы его подпишете, коли согласитесь.

– Хорошо, до завтра. – И пожал его руку с большей симпатией, нежели при встрече.

А когда Юрий Павлович откланялся, даже улыбнулся. Черт возьми, жизнь подбрасывала ему удивительный шанс. В третий раз накладывать на себя руки не хотелось.

4.

Нюся, возвратившись осенью в Киев, поступила на Высшие женские курсы при университете. Их основали еще во время царствования Александра II – в краткий период вольности и надежд, в том числе на принятие Конституции, переход России к конституционной монархии, но потом Александр III это все свернул, растоптал, отменил, заодно и почти что все институтские учреждения для женщин. Курсы возобновились после октябрьского Манифеста Николая II...

Нюся выбрала юридическое отделение. Ей, конечно, было ближе по духу историко-филологическое, но последнее не давало надежд на приличные заработки. А зато служба в нотариальной конторе обещала финансовую свободу, а она, в свою очередь, свободу творческую.Продолжала писать стихи. Брат Андрей переслал ей в Киев из Парижа номер «Сириуса», где она увидела напечатанным свое стихотворение. Вот оно: