4.

Михаил Иванович сильно изменился за эти два года: в волосах появилось много седины, под глазами – мешочки, пролегли морщины от носа к подбородку. Часто пребывал в состоянии недовольства самим собой. С новой оперой дело не клеилось, не было душевного взлета, вдохновения, посещавшего его в дни работы над «Иваном Сусаниным». Ведь тогда продолжался их с Машей медовый месяц, молодая игривая женщина будоражила его кровь, жизнь казалась наполненной светлыми перспективами. А теперь? Дома – одна тоска. Маша постоянно тянет из него деньги. Сколько ни заработаешь – все мало. Подавай ей четверку лошадей вместо пары и новую карету. О нарядах, украшениях и говорить нечего. А несносная теща всюду лезет. Чуть что – сразу подает голос. Михаил Иванович, мол, такой непрактичный, вечно в облаках витает и не думает о потребностях молодой жены. А жена о потребностях мужа думает? Это, как видно, волновало лишь его самого.

И на службе в Капелле все непросто складывалось. Флигель-адъютант Львов непрерывно сетовал, что не видит в Глинке подлинного рвения. Деньги получает, а отдачи нет. Надо влить в Капеллу свежую кровь, обновить состав. Еле-еле выгнал композитора из столицы и подвиг на поездку в Малороссию – набирать одаренных певчих. Михаил Иванович путешествовал всю весну и лето 1839 года – посетил Полтаву, Переяславль, Чернигов, Харьков. И привез в Петербург несколько уникальных талантов, в том числе Семена Гулак-Артемовского с удивительной красоты баритоном*.

Украина как-то взбодрила Глинку, воздух ее степей, ароматный, пахнущий цветущими травами, абрикосы и дыни, груши и арбузы, жареная, только что выловленная рыбка, исходящая соком, тающая во рту, разумеется, борщ с пампушками и вареники с вишнями, и (скрывать не будем) крепкая горилка, принесенная из погреба в запотевших бутылях, да под сало с розовыми прожилками, да на теплом ржаном хлебушке, – все это вдохнуло в него богатырские силы. Уж не говоря о пьянящих, словно горилка, чернобровых и чернооких малороссияночках… Впрочем, тс-с, молчок, реноме женатого человека портить нам негоже. Что было – то было, и быльем поросло.

В Петербурге как-то сразу сдвинулась с места опера «Руслан и Людмила». То, что не успевал сочинить Ширков, дополняли Кукольник и Маркевич. Глинка повеселел, ожил. Подарил жене дорогие сережки. Впрочем, та не оценила, только носик сморщила: мол, своим девкам в Малороссии покупал такие же? Он обиделся, перестал с ней общаться.

 Получил записку от сестры Маши – приглашала в гости. Михаил Иванович с ней не виделся больше полугода и решил заехать. Опоздал к обеду и ввалился посреди второй перемены блюд. Был румяный с мороза и какой-то взъерошенный. Все ему улыбались, а Мария Ивановна Стунеева бросилась целоваться. И потом вдруг сказала, указав на одну из гостей за столом:

– Ты не узнаёшь давнюю знакомую? Это Катя Керн. Ведь она теперь коллега моему Дмитрию Степановичу по Смольному.

Глинка удивился, как она похорошела за время их разлуки: щечки округлились и фигура сформировалась, выражение губ отдаленно напоминало точно такое же у Анны Петровны, а глаза другие – ясные, лучистые; личико могло быть и порозовее, но тогда, в Смоленске, все равно выглядело хуже.

Шаркнул ножкой:

– Мадемуазель Керн… рад возобновлению нашего знакомства…

– Мсье Глинка… рада тоже…

Усадили его напротив нее, он почти не ел и все время разглядывал свою визави, иногда обмениваясь с ней какими-то ничего не значащими репликами.

Обещал быть у Кукольников к восьми вечера, но уйти и расстаться с Катей не было желания. После десерта не уехал, а наоборот – сел за фортепьяно и исполнил свой романс «Сомнение». Они играл лучше, чем пел, голос был глухой, с хрипотцой, но зато всю душу вкладывал в пение. Гости аплодировали и кричали «Браво!» – Катя в том числе.

Михаил Иванович устроился рядом с ней на диванчике. Девушка спросила:

– Скоро ли премьера вашего «Руслана»? Мы все ждем с нетерпением.

Композитор взмахнул рукой:

– Ах, не знаю, нет. Третий год уж мучаюсь, а конца не видно. Гедеонов торопит, хочет дать весной будущего года. Но, боюсь, не успею.

Помолчали.

– Как здоровье Анны Петровны? Я давно не встречал ея в свете.

– Всё заботы о маленьком сыне, стало быть, о моем младшем братце. Мальчик нездоров, и уход нужен постоянный.

– Передайте ей поклон от меня. И скажите, что должок помню, пусть не сомневается.

– Вы о чем? – удивилась Катя.

– Взял когда-то у нея стихи Пушкина, дабы положить их на музыку, только каждодневно откладывал и откладывал… Но теперь точно напишу.

– Отчего теперь?

– Оттого что встретил особу, вдохновляющую меня. – Он дотронулся до ее запястья и слегка пожал.

Покраснев, та промолвила:

– Ах, оставьте, сударь… вы известный сердцеед, и негоже насмехаться над чувствами беззащитной барышни…

– Я – сердцеед? – поразился Глинка. – Да с чего вы взяли?

– Муж красивой молодой дамы… Разве этого мало?

Михаил Иванович помрачнел.

– Молодая дама уж давно живет автономной жизнью… мы в раздоре…

– Тем не менее. При живой жене ухаживать за другими – грех. – Провела рукой по колену, разглаживая складки. – Извините меня, что сказала очевидную истину… Кто такая я, чтобы упрекать вас? Не сердитесь, пожалуйста.

Он кивнул:

– Нет, все правильно сказали. Но поверьте: я не донжуан и не ловелас. Разве между нами быть не может просто дружбы? Разве вы не можете вдохновлять меня чисто платонически, стать моею музой по душевной склонности? Этот романс на стихи Пушкина я хотел бы посвятить вам, а не вашей матушке.

Катя опустила глаза:

– Делайте, как считаете нужным, Михаил Иванович…

– Вот и договорились. – Он опять пожал у нее запястье, а потом быстро встал с диванчика. – Я приду к сестре в следующую пятницу. Вы намереваетесь быть?

– Постараюсь очень.

– И тогда продолжим. А теперь надо ехать. До свиданья, Катенька.

– Оревуар, мсье Глинка.

Почему ушел так скоро? Почему наговорил столько глупостей? Что с ним происходит?

Он и сам не знал.

5.

Между тем всплыл из небытия Пушкин-старший. Он болел какое-то время, жил в Болдино и не появлялся на людях, но в конце 1839 года вновь воспрянул и вернулся к мысли о необходимости повторно жениться. К Анне Петровне больше не поехал, зная от друзей, что она всецело посвятила себя ребенку; путь Сергея Львовича в это раз пролег на квартиру отца невесты, генерала Керна. Написал ему записку с просьбой удостоить чести и позволить прийти для серьезной беседы. О себе написал по-военному: отставной майор лейб-гвардии егерского полка, удостоенный ордена Святого Владимира, бывший начальник Комиссарской комиссии резервной армии в Варшаве. Получил в ответ суховатое, но все-таки согласие на визит.

Выбрал себе костюм не такой легкомысленный, как тогда, на визит к мадам Керн, строгих официальных тонов, и на шею повесил крест Святого Владимира 3-й степени. Выглядел молодцевато и отчасти чопорно.

Прикатил к дому генерала точно в срок. И взошел по ступенькам резво.

Ожидал, что Ермолай Федорович тоже выйдет к нему при параде, в генеральском мундире с орденами, и немало удивился, увидав того в халате и ночном колпаке. Громогласно прокашлявшись, генерал сказал:

– Извини, забылся навалившимся сном. Ничего, что на «ты»? Братьям по оружию можно. Я солдат Суворова, говорю прямо. Ты же хоть и комиссарская крыса, ну да все одно человек военный. Да и возраста мы почти одного. Сколько лет тебе?

Недовольный этим фамильярным приемом, гость проговорил:

– Шестьдесят девять.

– Ну, а мне семьдесят четыре. Выпить хочешь? Мне врачи запрещают, но по рюмочке, я считаю, можно. Водку уважаешь?

– Нет, пожалуй, красного вина.

– Сразу видно статскую натуру. Нешто ты и в армии пил вино?

– Разное бывало, – уклонился от прямого ответа Пушкин-старший. – Мне врачи тоже не советуют, дабы не усиливать кровяного давления.

– В нашем возрасте все возможно, – согласился Керн. – Едем, как говорится, с ярмарки. Думать в пору не о плотском, а о душе. Так о чем-бишь толковать станем?

Парень-слуга притащил на подносе два графинчика и две рюмки, а на блюдечках сыр (к вину) и соленый огурчик (к водке).

– Хорошо, ступай, – отпустил его генерал, – сами разольем.

Выпили, закусили.

– Ну-с, я слушаю тебя, Сергей Львович.

– Видите ли, уважаемый Ермолай Федорович, дело мое сугубо личное, – начал визитер. – Можно сказать, интимное…

– Неужели? – вперился в него хозяин квартиры. – Это не по адресу. Я в интимных делах не дока.

– Тем не менее, Ермолай Федорович, тем не менее. Я задумал жениться.

– Ты с ума сошел на старости лет? – хмыкнул Керн.

– Нет, позвольте… Отчего же вы так?

– Потому что глупо. Потому что женитьба вообще дело гиблое, по себе знаю, а уж после сорока, а тем паче после пятидесяти… Я женился вон в пятьдесят два года – и теперь проклинаю тот день и час…

– Ну, в такой сфере никакие примеры не убедительны. У одних эдак, у других иначе.

Генерал вздохнул:

– Хорошо, женись, черт с тобой, я-то здесь причем?

– А притом, Ермолай Федорович, что от вас именно зависит мое счастье.

Тот налил себе еще в рюмочку, выпил, кхекнул и спросил:

– Уж не хочешь ли ты сказать, что тебе ударило в башку обвенчаться с моею Анькой?

Пушкин-старший не понял:

– Миль пардон, это же с какой Анькой?

– С Анной Петровной, что доводится мне супругой? И желаешь, чтобы я пошел на развод?

– Нет, нет, как можно! – замахал руками визитер. – Речь идет о Катеньке.

Керн опешил:

– О моей дщери?

– Именно, о ком же еще. Я питаю к ней самые ласковые чувства. И хотел бы добиться вашего благословения.

Генерал в сердцах опрокинул в себя третью рюмку и, как видно, захорошел. На его щеках выступил румянец.

Посмотрев на визави неодобрительно, резко выбросил вперед руку и практически ткнул в лицо Сергея Львовича кулаком. Тот вначале отпрянул, а потом разглядел: это не кулак вовсе, а кукиш.

– Вот тебе дулю с маслом, а не благословение! – рявкнул Ермолай Федорович. – Ишь, чего выдумал, старый селадон! На моей Катеньке жениться! А губа у тебя не дура!  Взять себе такое сокровище – умница, красавица, говорит на трех языках кряду. Да не про твою честь! Все вы, Пушкины, одинаковы. Чертово семя. Убиенный сыночек за моей ухлестывал Анькой, еле растащили, так папашка нацелился на невинное дитя, да еще посмел выпросить у меня согласие. Не увидишь, как своих собственных ушей. Понял? Разговор окончен.

Оскорбленный отец поэта встал. Губы его дрожали.

– Сударь, ваше поведение отвратительно и ни с чем не сообразно, – заявил он. – Люди нашего круга так не поступают. Не прошу сатисфакции только из почтения к вашим сединам и геройскому прошлому. Но сказать скажу: вы чурбан и невежа, сударь, место вам не в светском обществе, а в казарме.

– Прочь пошел! – крикнул генерал. – Или я спущу тебя с лестницы!

– Хам. Бурбон, – отозвался горе-жених, быстро ретируясь. – Пентюх и кувшинное рыло. – И уже из передней: – Солдафон суворовский!

Керн сорвал с ноги домашнюю туфлю и швырнул ему вслед. Выругался смачно. А потом крикнул не так грозно:

– Фомка, принеси еще водки. Разозлил он меня.

Огорченный Пушкин-старший вновь уехал в Болдино – и надолго. Но мечту сочетаться браком с Катей Керн не оставил. Просто думал, как это лучше сделать без благословения матери и отца.

6.

Глинка долго искал в своих бумагах рукопись Пушкина, а когда отчаялся, обессилев, вспомнил, что она лежит в томике французских стихов. Бросился к книжному шкафу и нашел. Сразу бодрость к нему вернулась, он прочел бессмертные строки и, устроившись за роялем, начал импровизировать. И перед глазами его встала вовсе не Анна Петровна, а наоборот, Екатерина Ермолаевна. Доброе ее личико, теплый взгляд. Будто говорила ему: «Михаил Иванович, вы же видите, как я вас люблю. И молчу только потому, что словами не могу выразить. Но поверьте: кроме вас, никого не желаю видеть рядом с собою». Он свою любовь тоже не мог выразить словами, но зато умел превратить чувства в музыку.

…И для него воскресли вновь

И божество, и вдохновенье,

И жизнь, и слезы, и любовь…

Пальцы музыканта слились с клавишами. Глинка и рояль были одно целое – мысль управляла движениями рук, а они заставляли струны звенеть. Он почувствовал единение с какими-то горними высями, вроде Бог диктовал ему свыше. Музыка звучала великолепно, вдохновенно, пронзительно. Вроде он и Бог слились воедино. Вроде он и есть Бог.

Выхватил чистую нотную бумагу, быстро записал. Пробежал глазами. И заплакал. От переполнявших его чувств. От неясных терзаний. От печальных предчувствий.

Надо сказать, что печальные предчувствия мучили его всегда, с детских лет. Он боялся умереть раньше времени. Умереть и не успеть сделать на земле что-то очень важное. И поэтому в характере Глинки были эти мнительность, нервозность, даже порой пугливость. Ощущал, что Бог наградил его удивительными способностями, что готов на творческий подвиг, на создание шедевров, и тревожился, что случайности, бытовые неурядицы и недуги не позволят себя реализовать. Не позволят выполнить миссию, на него возложенную Создателем. Но, с другой стороны, верил, что коль скоро Бог таким его создал, то удержит от катастроф. И берег себя. Повторяя часто: береженого Бог бережет.

Единения с Богом выпадали ему нечасто.

Но романс на стихи Пушкина вышел истинно божественным. Михаил Иванович понял это сразу. И, читая ноты, плакал от счастья.

От любви к Кате Керн. Он теперь точно знал, что ее любит. Что не представляет своей жизни без нее. Без ее милых глаз и доверчивой улыбки. Бархатного голоса. Без ее естественного кокетства. Без ее тонких замечаний по прочитанным книгам или увиденным картинам, или услышанной музыки. Без ее хоть и женского, но нешуточного ума. Часто удивляла своими познаниями и совсем взрослыми суждениями, словно ей не 22, а давно за 40.

Глинке захотелось тут же кому-то показать свой романс. Но, увы, дома было некому: Маша со своей матерью в середине мая переехала в Павловск, где обычно проводила целое лето; Катя пропадала на выпускных экзаменах в Смольном институте, и они увидятся только в воскресенье; и друзья почти все разъехались – кто в имение, кто на дачу, кто за границу. Разве что сестре Маше? Дмитрий Степанович Стунеев собирался с семейством выбраться в деревню только в июле. Маше так Маше. Он дружил с сестрой – та была младше на 9 лет и всегда смотрела на брата с обожанием.

Михаил Иванович быстро переоделся и отправился в Смольный. И застал Марию Ивановну крайне возбужденной – бегала по комнатам, двигала посуду, бормотала что-то неясное.

– Маша, что случилось? – перепугано спросил Глинка.

Женщина остановилась напротив и, взглянув на него недобрыми серыми глазами, выпалила:

– Он мне изменяет! Мне! Изменяет! Представляешь?

– Дмитрий Степанович? – не поверил композитор.

– Дмитрий Степанович! Негодяй, предатель. Я нашла у него в бумагах записку… – Развернула клочок бумаги и прочла с издевкой: «Митя, дорогой. Умираю, умираю от любви. И считаю минуты до нашей встречи. Жду на том же месте в семь. Вся твоя, Л.» – «Вся его»! Ух, бесстыдница!

– Кто такая «Л.»? – вопросил родственник.

– Я почем знаю! Может, Лизка Стефанская, может, Лидка Арно, или, наоборот, Дашка Лоскутова-Куракина. Тут на «л» пруд пруди.

– Но, с другой стороны, эта вот записка – ничего более, чем ея признание; мы не ведаем, отвечал ли Дмитрий Степанович ей взаимностью и ходил ли «завтра в семь» на свидание. Надо разобраться вначале.

Но мадам Стунеева только отмахнулась:

– Разбираться нечего, все и так понятно. Он такой отзывчивый. – Опустилась на стул. – А кругом него целый институт молодых, красивых, зреющих, источающих ароматы любви… Каждый кавалер может тронуться, находясь в таком окружении.

Глинка тоже сел.

– Все равно – зряшно обвинять не годится. Если будешь твердо уверена, вот тогда…

– Что тогда? – подняла она глаза. – Разъезжаться? Возвратиться к маменьке в Новоспасское? Не могу, не в силах. Здесь мои подруги, да и дети пошли учиться. Стало быть, простить и закрыть глаза? Тоже не хочу. Ох, не знаю, не знаю, Миша. Ты мужчина, и тебе хорошо, ты нашел в себе силы не замечать.

Михаил Иванович тряхнул шевелюрой.

– Ты о чем?

– Об изменах твоей жены.

– Погоди, погоди… я не понимаю… в самом деле?

– Разве ты не знаешь? Вот чудак-человек! Петербург весь знает, только ты один где-то там витаешь… У твоей жены есть возлюбленный – Николай Николаевич Васильчиков.

Побелевшими губами музыкант спросил:

– Из каких Васильчиковых? Родич председателя Госсовета?

– Именно: племянник. Тож военный.

– И давно у них – то есть, у него и моей супруги?

– Это я не знаю… Кажется, второй год.

– То-то я смотрю… – он осекся, задумавшись. – Многое теперь становится ясным… – Неожиданно встал; на лице его не читалось больше растерянности; брови были сдвинуты. – Что ж, тем лучше. Я подам на развод, а потом женюсь на Катеньке Керн.

Маша посмотрела с сомнением:

– Чтобы вас развели, веские нужны доказательства адюльтера. А без них Синод не позволит.

– Докажу. Сыщика найму. Он добудет доказательства. – Глинка весь дрожал от нахлынувшей злости. – Так меня унизить! И при этом деньги тянуть, тянуть!..

Встав, сестра взяла его за руку.

– Погоди, успокойся, Мишенька. Не решай ничего на горячую голову.

Он воскликнул:

«На горячую голову»! Кто кричал здесь только что про неверного мужа?

Женщина обняла его крепко и сказала сквозь слезы:

– Бедные мы, бедные. Глинки все такие. Не от мира сего. Все нас норовят объегорить.

Композитор поцеловал ее в темечко.

– Ничего, мы наивные до поры, до времени. Коли нас разозлить, можем стены снести на своем пути.

– Слишком много стен…

– Нам не привыкать.

Вскоре он взялся за картуз. Маша удивилась:

– Ты вообще чего заходил-то?

Михаил Иванович лишь пожал плечами:

– Ах, забыл уже. Как-нибудь в другой раз.

Проводив его взглядом, госпожа Стунеева тяжело вздохнула:

– Может, и не стоило ему говорить? Невзначай вырвалось…

А когда к Стунеевым заглянула Катя, то Мария Ивановна, отведя ее в уголочек, рассказала обо всем, что случилось давеча пополудни. Заключила: «Так и бросил – мол, подаю на развод и женюсь на Керн!»

Девушка зарделась:

– Да неужто? Я не верю своему счастью.

– Стало быть, пойдешь за него?

– Коли сделает предложение, непременно пойду.

– Но развод займет много времени. Может, целый год.

– Я дождусь, дождусь, – и, обняв старшую подругу, звонко расцеловала в обе щеки.

 

7.

Глинка приехал в Павловск поздно вечером – прибыл по железной дороге, первой в России, оказавшись также и на первом в России железнодорожном вокзале, где на самом деле поезда появлялись еще редко, а зато регулярно устраивались музыкальные концерты для публики. Взял извозчика и уже в легких сумерках оказался у дома, что снимали Маша и теща на лето. В комнатах обнаружил одну тещу. Та дремала в кресле у недоразложенного пасьянса на столике. Прогремел с порога:

– Где моя жена?

Теща вздрогнула и проснулась. Вылупилась на зятя:

– Господи Иисусе, Михаил Иванович, напугал до смерти. Разве можно так?

Пропустив ее причитания мимо ушей, повторил вопрос:

– Где моя жена, я спрашиваю.

Дама продолжала ворчать:

– Вот ведь взбеленился: где его жена! Нет, чтоб поздороваться, ручку поцеловать, ни с того, ни с сего: «Где моя жена!» Я откуда знаю. Я не сторож ей. Коли муж – сам и должен знать, где его жена.

Глинка произнес ледяным голосом:

– Я догадываюсь, где: с Николай Николаичем Васильчиковым – вот с кем!

____________________________________________

           *С. С. Гулак-Артемовский станет впоследствии классиком украинской музыки, автором знаменитой оперы «Запорожец за Дунаем».