Надайк, а потом Тургель и Гастон) поднимались и говорили спичи-тосты. Тема, естественно, одна – счастье молодых. Де Надайк превозносил своего управляющего, упирал на его деловые качества и порядочность – мол, с таким мужем Полинетт как за каменной стеной. У Тургеля катились слезы, он просил прощения у дочери, что не мог уделять ей должного внимания, и желал поскорее понянчить внуков. А Гастон всех благодарил за внимание и честь, оказанные ему и его молодой жене.

На десерт подавали кофе и пирожные. Мы с Марианной спели на два голоса несколько старинных испанских свадебных песен в обработке нашей матери, Полинетт же аккомпанировала нам на рояле. Наконец, отпустили новобрачных по понятным новобрачным делам, взрослые устроились играть в карты, мы ж с сестрой вскоре пошли спать в свои комнаты (из-за позднего времени ночевали в замке). Я довольно быстро уснула (видимо, под воздействием выпитого вина), а потом проснулась среди ночи и ворочалась долго, размышляя надо всем увиденным и услышанным. Эта свадьба Гастона и Полинетт выглядела, в сущности, не особенно празднично. Не читалось счастья на лицах молодых. Вроде бы не триумф любви, а какая-то торговая сделка. Или поступок от безысходности… Дал бы Бог, чтобы я ошибалась. Может, со временем попривыкнут друг к другу?..

Я решила, что моя свадьба будет совсем иной – настоящим весельем, с танцами, смехом, играми. (Кстати, в мечтах моих вовсе уже не фигурировал Тургель – то были детские, наивные фантазии, как порой дочка хочет в будущем выйти замуж за своего отца. Нет, нет, только не Тургель! Сам же он, как выяснилось, думал иначе…)

Серое февральское утро заглянуло в окна робко, словно извиняясь. Кое-где на траве лежал снег. Было не холодно, но немного зябко.

Собрались на завтрак все какие-то сонные. Молодые вышли позже других и смотрелись довольно бледно, отвечая на шутки вялыми улыбками. Нет, определенно и брачная ночь их не окрылила. Только де Надайк попытался растормошить гостей и рассказывал какие-то глупые истории из своей боевой юности. Наконец, Тургель объявил, что ему и девочкам Виардо (то есть, нам) надо уезжать. Из приличия маркиз предложил задержаться еще на день, вместе поохотиться (зная его любовь к этому способу времяпрепровождения), но писатель был непреклонен, уверяя, что в Париже много срочных дел. Мы уселись в коляску и, тепло простившись с хозяевами и молодоженами, укатили прочь.

По дороге я спросила Тургеля о его впечатлениях. Он ответил не сразу, погруженный в свои размышления.

– Понимаешь, Диди, – тяжело вздохнул, – это лучшее, что я мог предложить моей дочери. Кем бы она была в России? Белошвейкой, как ее мать, приживалкой в богатом доме? А теперь, пусть и без любви, но замужняя дама – мадам Брюэр, муж стоит на ногах крепко. А любовь – что любовь? Это для поэтов и музыкантов. Люди не творческие не должны витать в эмпиреях.

Марианна сказала:

– Я бы не смогла без любви. Лучше остаться старой девой.

Мы с Тургелем весело рассмеялись.

– Ну, тебе, милашка, в девах остаться не грозит.

И как в воду глядели: на два года раньше меня обручилась со своим женихом. Правда, потом они расстались, и она вышла за другого… Но негоже забегать в рассказе вперед. А пока что скажу одно: наша жизнь в конце 60-х годов двигалась вполне предсказуемо – мы взрослели, а родители старились, непоседа Поль с детства проявил талант скрипача, и ему прочили блестящее будущее. Что касается Полинетт, то она, по слухам и ее письмам, первое время жила в замужестве сносно, если не считать придирок свекрови, упрекавшей невестку в том, что никак не может подарить ей внуков. А потом франко-прусская война 1870 года и Парижская коммуна сильно изменили наши планы…

 

Полинетт

1.

Долго не могла я привыкнуть к новому моему положению мужней жены. Оказалось, все мои знания, что получены были у домашних учителей Виардо, а потом и в двух пансионах, совершенно не применимы в жизни семейной – ни история с географией, ни правописание, иностранные языки, музыка, математика и литература; приходилось вспоминать только те навыки, что привиты мне были в детстве у приемных родителей: шить, стирать, убирать комнаты, покупать продукты, стряпать… Для чего тогда я переселялась во Францию из России? Пусть не образованная, как парижские барышни, я могла бы там найти свое настоящее счастье, на родной почве и среди людей, думающих, как я… Но увы, увы, ничего поменять уже невозможно, жизнь сложилась так, как сложилась, как желал отец… Он, конечно, хотел облагодетельствовать меня, совершил все из лучших побуждений, полагая, что простой быт в деревне не для дочери барина, писателя, надо окунуть ее в цивилизацию. В результате выдернул из привычной обстановки, бросил в чужую. Получилось: я уже и не русская совсем, постепенно и необратимо забывая язык и обычаи, но француженкой стать тоже не смогла, потерялась, не ведая, для чего живу и к чему стремлюсь. Дети могли бы занять мои мысли, сделаться смыслом существования, но никак не получалось их выносить, дважды происходили выкидыши, я страдала, а Гастон и Тереза злились на меня и ругали, словно я нарочно прерывала беременность. И молиться даже было негде: православные храмы в Ружмоне, конечно, отсутствовали, приходилось ходить в католический, но душа оставалась не на месте, я привыкла с детства обращать свой взор на иконы, а не на скульптуры…

Нет, Гастон меня по-своему любил, часто защищал перед матерью и с большим удовольствием предавался плотским утехам по ночам, говоря (полушутя – полусерьезно), что иметь жену много выгоднее, чем платить каждый раз непотребным девкам. Я смиренно принимала все его ласки. А по праздникам подносил хоть и не дорогие, но все же подарки – то колечко, то брошку, то сережки…

Я поддерживала переписку с отцом и Сарой – пусть не регулярную, раз примерно в полтора-два месяца, но весьма настраивавшую меня на смирение и покой. Сара родила мальчика, и они с супругом окрестили сына Жак (по английски – Джек) – в честь покойного отца Жерара. Очень были счастливы. А отец мой делился своими литературными успехами, впечатлениями от критики вышедшего в России романа «Дым», об установившейся дружбе с Гонкуром и, само собой, о семье Виардо. У Луи назревали крупные неприятности со стороны властей (он открыто выступал против перехода от республики к империи, называя Наполеона III полным ничтожеством), и пришлось им уехать в Баден-Баден, срочно, по дешевке продав Куртавенель. А когда разразилась франко-прусская война, напугавшая всех, думали они бежать еще дальше – чуть ли не в Россию. Но, по счастью, Наполеон III быстро пал, а потом пала и Парижская коммуна, обстановка начала успокаиваться, и отец вместе с Виардо думал о возврате во Францию.

Но зато у Сары вышло все ужасно: беспокойный Жерар, несмотря на свою инвалидность, усидеть не смог дома и примкнул к коммунарам, а когда начался их разгром, вышел с оружием в руках на баррикады. И пропал без вести. Видимо, был убит, хоть и тела его не нашли среди покойных… Безутешная моя маленькая подруга оставаться в Париже больше не хотела и уехала с сыном в Лондон к тете Иннис – та была теперь хозяйкой частной школы (созданной в основном на деньги, заработанные у моего отца) – и пошла преподавать тоже…

Нас, провинциальных жителей Бургундии, ни война, ни коммуна никоим образом не коснулась. Мы, понятное дело, переживали, опасаясь, что пруссаки займут Ружмон, и готовились к обороне (а маркиз де Надайк уверял, что его замок неприступен и, укрывшись в нем, мы сумеем выдержать год осады), но германские войска наступали в основном на Париж и Дижон, оставляя нас в неприкосновенности. Из Италии на подмогу французам прибыл Гарибальди и командовал войсками около Дижона, то сдавая город, то потом опять занимая. В общем, мы спаслись, слава Провидению.

А когда мирный договор с Пруссией был подписан и в Париже провозгласили Третью республику, наша семья радовалась не столько из-за этого, сколько из-за того, что я вновь оказалась беременной. И Гастон, и Тереза стали относиться ко мне много лучше, избавляли от тяжелых работ по дому, я лежала много по совету врачей и питалась правильно. Бог услышал мои молитвы: по весне 1872 года родила девочку, окрещенную Жанной (в честь моего отца: ведь Иван – по-французски Жан).

 

2.

Написала отцу, сообщила, что сделала его дедом. И ждала ответного письма. Но ружмонский почтальон мсье Жамэ каждый раз на мои вопросы  разводил с сожалением руками, соответствуя своей фамилии*. Я не знала, что и думать: может, с папой что-то случилось? Может быть, в обиде? Или же его нет вообще в Баден-Бадене и уехал в Россию? Даже плакала порой в огорчении.

Вдруг в передней шум. Что такое? Появляется свекровь с кривоватой улыбкой на устах (улыбаться широко никогда не умела), говорит: «Ну-ка посмотри, кто к тебе приехал!» И из-за спины у нее возникает отец! Господи, вот счастье-то было!

Совершенно седой, как 70-летний старик (а на самом деле только 53). Но глаза веселые и счастливые. Обнял меня крепко, оба мы прослезились. Долго смотрел на Жанну в кроватке. А потом сказал:

– Вылитая матушка.

И действительно, чем-то напоминала покойницу Варвару Петровну. Я подумала: «Внешне – пусть, лишь бы характером не пошла в прабабку!»

Папа привез целый сак с подарками – девочке, мне и Брюэрам, да еще и денег дал. И Тереза с Гастоном тоже не знали, где и как его усадить, чем попотчевать. Словом, радость была великая.

Посетили замок де Надайка, ужинали у маркиза и играли в карты (как всегда, в их любимый безик). Папа остался ночевать в гостевой комнате, а Гастон и я возвратились к себе домой. На другой день де Надайк и отец охотились в окрестных лесах, подстрелили косулю и за ужином лакомились олениной. А потом он уехал обратно в Баден-Баден. На прощанье обрадовал:

– Скоро будем видеться чаще. Думаем с Виардо прикупить усадьбу вблизи Парижа и потом туда перебраться.

Я, помедлив, произнесла:

– Только не обижайся… Не могу не спросить: снова ты и они – все вместе?

Он смутился, даже покраснел.

– Понимаешь, дочка… Их семья – вроде как и моя семья… мы привязаны друг к другу… и не можем врозь… – А потом прибавил: – Да и деньги на усадьбу даю я.

– Ах, вот как? Чья ж она тогда будет фактически, эта усадьба?

– Собственница – Полин. Я – пожизненный пользователь. – Помолчав, заверил: – Я построю себе небольшое шале там же, но отдельно. То есть, жилье свое, только рядом…

Я, вздохнув, покачала головой:

– Ах, папá, папá…

Он поцеловал меня в щеку:

– Не печалься, деточка. Все в порядке. Каждый человек со своими причудами. Я иначе не могу. Пробовал иначе – не получается. Думай о своем: о дочурке, о муже… И о том, что в любой момент можешь рассчитывать на мою помощь и поддержку.

– Благодарна тебе, папá…

Мы поцеловались, обнялись, и он уехал.

Я представить себе не могла, что в его планах по устройству шале был еще один человек – Клоди.

 

Марианна

1.

Годы, проведенные нами в Баден-Бадене, были не так уж плохи, если не считать переживаний по поводу военных действий Пруссии. Но война громыхала где-то далеко и никак не касалась мирного, полусонного Баден-Бадена. Правда, мама по делам уезжала в Лондон, взяв с собой 12-летнего Поля, а отец и мы с Клоди оставались на месте; с нами был и Тургель, лишь к концу войны он отправился в Англию и вернулся потом вместе с мамой и братом. Поля отдали в лицей в Карлсруэ (принц Баденский, убежденный, что Поль – его сын, всячески ему помогал). Брат капризничал, не хотел ехать, дулся на маму и однажды крикнул ей: «Ты же знаешь, что я сын не принца, а Тургеля!» – и за это получил звонкую пощечину. Мама произнесла ледяным тоном: «Твой отец – Луи Виардо. Этого достаточно». Кое-как брат смирился. А тем более, что Тургель обещал ему: за хорошее поведение и учебу он получит в подарок скрипку Страдивари. Так и порешили.

Мы с сестрой жили в Баден-Бадене тихо-мирно до того времени, как в меня не влюбился Габриэль Форе, ученик Сен-Санса, друга моей матери. Габриэль был призван во время войны в армию и участвовал в обороне Парижа; месяц, раненый, провалялся в госпитале, а потом сочувствовал Парижской коммуне, больше на словах, чем на деле, и разгром коммунаров обошел его стороной. Перебрался в Швейцарию и однажды приехал в Баден-Баден навестить своего учителя Сен-Санса. Тут-то мы и встретились.

Что сказать? В первый момент он не произвел на меня никакого впечатления: бледный, узкокостный и сутулый, с длинными висячими усами и бородкой – маленьким клинышком. Говорил как-то непонятно, вроде его язык заплетался за широко расставленные зубы. Но когда он сел за рояль… заиграл одну из пьес своего сочинения… совершенно преобразился! На щеках заиграл румянец, загоревшиеся глаза метали молнии, и усы даже стали топорщиться! Я, конечно, шучу немного, но на самом деле поразил всех нас и чеканным опусом, и своим внешним видом. Но ни о каком романе с ним я и не мечтала (мне тем более только исполнилось тогда 18). А вот Габи на меня запал, что говорится, с первого взгляда…

Вскоре от него из Швейцарии пришло письмо. То есть, написал он не мне, а Сен-Сансу, и, сказав, что очень мною увлекся, попросил передать мне записочку. Что Камиль и сделал. Со словами: «Вы, мадемуазель, наповал сразили моего подопечного. То, что не смогла сделать прусская пуля, оказалось под силу вам. Не хотите ли стал его музой? Вот послание от него». Я прочла:

«Милостивая государыня! Не надеясь на взаимность, я дерзаю предложить Вам мою дружбу. Если Вы ответите, я отвечу тоже, а потом, Бог даст, и заеду навестить. Искренне восхищенный Вашей красотой, Габриэль».

Я, конечно, вначале посоветовалась с мамой, сестрой и Тургелем. Вот что они сказали.

Мама:

– Поступай, как знаешь, девочка, как подсказывает твое сердце. Если Габи симпатичен тебе – почему бы и нет? Он, конечно, беден, как церковная мышь, но зато талантлив, а талант – это капитал, и, когда станет знаменитым, сделается богат. Переписка, в конце концов, ни к чему серьезному тебя не обязывает.

Клоди:

– Напиши, конечно. Хоть какое-то развлечение в жизни. Если бы Форе предложил дружбу мне, я бы непременно откликнулась. Разница в возрасте – это чепуха. Сколько лет ему? Двадцать семь, двадцать восемь? Замечательно: и не стар, и не слишком молод. Мне всегда нравились мужчины старше меня. Напиши обязательно.

Тургель:

– Дорогая Мари, ты уже совсем взрослая и должна решать сама. Я в таких делах не советчик. Посоветовал моей Полинетт выйти за Брюэра и теперь не знаю, верно ли поступил. Нет, она, безусловно, получила статус и живет безбедно, но, боюсь, он не тот человек, кто бы мог составить ее счастье. Слишком провинциален и ограничен. Слишком приземлен. А Форе производит хорошее впечатление, человек творческий, с фантазией. Думаю, что был бы интересен тебе. Но решай сама.

В общем, написала. Он откликнулся с воодушевлением и вложил в конверт, кроме листка с ответом, и листок с нотами – это был романс, посвященный мне. Очень трогательный. Мы с Клоди исполняли его много раз, и смеялись, и резвились, как дети. Настоящая переписка завязалась у нас ближе к лету 1873 года, а по осени он приехал в гости: весь такой торжественный, расфуфыренный, настоящий жених. И усы закручены кверху – смешно!

Мы гуляли с ним в парке, я взяла его под руку. Габи произнес:

– Ах, Мари, я с ума схожу от любви к вам. Вы мой идеал. Согласитесь выйти за меня замуж.

Мне, конечно, радостно было на душе от этого признания, я сама уже испытывала к нему нежные чувства, но приличия требовали ответить не сразу. Я сказала:

– Дорогой Габриэль, в принципе, вы мне симпатичны. Но давайте не будем слишком торопиться. Испросите благословения моих родителей. Если они не против, обручимся и будем считаться женихом и невестой. А когда я созрею для семейной жизни – скажем, через годик, – и когда вы устроитесь на приличную службу, снимете жилье и так далее, сможем обвенчаться.

Он упал передо мной на колени и расцеловал мои руки.

Мама и папа дали согласие на обручение.

 

2.

Франция залечивала раны после войны, и семья наша захотела возвратиться к родным пенатам. Но Куртавенель был давно продан, и вообще нельзя войти дважды в один поток – прошлое должно оставаться в прошлом, не тревожить настоящего, надо двигаться в будущее. После долгих поисков мама и Тургель сделали свой выбор: им понравилось поместье на земле Ля Шоссе, в 45 минутах езды от Парижа, на берегу Сены. Называлась усадьба Буживаль, а потом в обиходе мы назвали нашу виллу Ле Френэ – по большому количеству этих деревьев в парке**. А Тургель пожелал выстроить в 50 метрах от виллы свое шале – двухэтажный деревянный дом (сам нарисовал его облик, чтобы здание напоминало его усадьбу в Спасском-Лутовинове в России). С нетерпение ждали окончание ремонта и возможности переехать. В Баден-Бадене все уже наскучило, сердце рвалось на Родину. Но вселились капитально лишь весной 1875 года.

Мы ходили восторженные целую неделю, не могли наглядеться на эти комнаты, парк, аллеи, беседки… И благодарили Тургеля – это он давал деньги, записав собственником маму. Гениальный Тургель. Бескорыстный Тургель. До седых волос сохранивший юношескую влюбленность в Полину Виардо…

Как отец относился к их любви? Совершенно спокойно. По-дружески. Он любил свою жену, видимо, не меньше русского приятеля и практически позволял ей всё. А со временем, я думаю, и возможная ревность утратилась: в 1875 году ведь ему исполнилось 75, ноги плохо слушались, голова кружилась, и ему легче было лежать, чем ходить. Так что зачастую мама появлялась в Париже или с нами, дочерьми, или с Тургелем.

Не успел Тургель как следует обустроиться в своем шале, как пришло известие от его дочери: у нее родился мальчик, получивший имя Жорж Альбер. Дважды дедушка поспешил в Ружмон и вернулся оттуда возбужденный, радостный. Все его сомнения относительно несчастливого брака Полинетт развеялись, он увидел сложившуюся, дружную семью; у Гастона дела на фабрике шли неплохо, он ее выкупил у Надайка, управлял сам, и продукция не залеживалась на складе. Полинетт смотрелась тоже прекрасно, расцвела после двух родов, говорила только о детях, превратившись в совершенную курицу-наседку. Ну, так что такого? Каждому своя доля.

Но зато мои матримониальные дела совершенно разладились. Я и Габриэль все еще считались женихом и невестой, но не поженились ни год, ни два спустя после обручения, переписывались редко, виделись еще реже. Дело в том, что до нас, Виардо, тогда еще в Баден-Бадене, докатились слухи о его романе с некоей Мари Фермье, дочкой скульптора, и хотя Габи уверял, что на самом деле это наветы, у него ничего там серьезного, я решила отложить свадьбу. Он обиделся и на время прекратил нашу переписку, месяца на четыре. В то же самое время начал за мной ухаживать Виктор Дювернуа, пианист, из известной музыкальной семьи (дед – композитор, а отец и брат – певцы), приходивший к маме на салонные вечера. Мы к тому временми переехали уже в Буживаль, и у нас нередко собирался весь цвет бомонда Парижа. Летом выезжали на пикники в Сен-Жерменский лес. Не страдая от отсутствия мужского внимания, я уже перестала думать о Габриэле. Да любила ли я его вообще? Думаю, что вначале – да, мне он приглянулся, прежде всего своим талантом и скромностью; но потом расстояние между нами (и не столько географическое, сколько духовное) увеличивалось с каждой минутой, и ничто уже не могло нас объединить. Наконец, в конце 1875 года Габриэль мне прислал письмо, где довольно сухо сообщал, что помолвка наша утрачивает силу, ибо нет больше чувств, а тем более, он как честный человек должен обвенчаться с Мари Фермье, ждущей ребенка от него. Так наш роман, в основном эпистолярный, был бесславно окончен.

Как ни странно, я какое-то время все-таки грустила, никого не хотела видеть. Но потом постепенно события в нашей семье помогли мне отвлечься и забыть Форе навсегда.

Первое: отношения Клоди и Тургеля, завершившиеся бегством последнего в Россию.

И второе: мой уже настоящий, а не платонический роман с Дювернуа, завершившийся свадьбой.

Ну, и, наконец, третье: Поль и его ужасные эскапады.

 

Клоди

1.

Мы перебрались в Буживаль в октябре 1874 года, и шале Тургеля возводилось еще. Он следил за всеми мелочами строительства, как придирчивый инженер, и ругался с рабочими, если те волынили, угрожая им не заплатить. Наконец, по весне 1875 года наш великий русский переселился в свой новый дом.  Пригласил нас на маленькую экскурсию. Мама отмахнулась: «Нет, потом, потом, ученица ко мне приедет через четверть часа», Марианна валялась с больным горлом, и пошла я одна. Шли по ясеневой аллее, было немного ветрено, и Тургель то и дело придерживал шляпу, чтобы та не слетела. Говорил, что нет ничего комичнее наблюдать за мужчиной, бегающим за своей улетевшей шляпой. Я сказала, что смех этот низшего порядка: так смеются над тем, как на улице, поскользнувшись, падает прохожий, или когда у клоуна в цирке падают штаны. Помолчав, писатель ответил: «Вероятно, да. Я владею юмором плохо. Иногда пошутить могу, но в моих книжках юмора почти нет». – «Вы же не юморист», – возразила я. «Дело в другом. Дело в видении мира. Я воспринимаю мир большей частью трагически. А вот Пушкин большей частью шалил, шутил». – «Но ведь вы же пишете либретто к маминым опететткам. Там немало шуток». – «Это жанр такой. И потом в оперетках юмор иного свойства – ближе к падающим штанам у клоуна».

Вид на его шале открывался превосходный: зеленеющие ясени, мягко шуршащие кронами, островерхая крыша в черепице и ажурные решетки вокруг балкона и террасы. Узкие высокие окна и двери. Полосатые стены. Сразу захотелось взять этюдник, чтобы написать пейзаж. Я поделилась с Тургелем своим впечатлением. Он сказал лукаво:

– О, а что тебя ждет внутри!

– Что же? – сердце мое забилось в предвкушении чуда.

– Поднимайся, увидишь.

Мы вошли в большую гостиную на нижнем этаже. Карточный столик, невысокий диван, пианино… И мольберт в углу!

Удивилась:

– Вы рисуете? Я не знала.

– Это для тебя, Диди. – Посмотрел на меня так, что я опустила глаза, не выдержав его взгляда.

– Для меня? Как сие понять?

Он ответил:

– Я хочу, чтобы ты здесь работала. Превратила гостиную в свое ателье. Я тружусь у себя в кабинете наверху, ты внизу – а потом вместе пьем чай. Разве не идиллия?

Улыбнулась не без ехидства:

– Вы неисправимый романтик, Тургель.

Он вздохнул:

– Есть немного… Ну, так что, согласна?

– Надо подумать.

Поднялись на второй этаж. Милый кабинетик и спальня. А с балкона открывался великолепный вид на окрестности, парк и нашу усадьбу. Наверху дышалось легко, воздух был такой сладкий, словно смазанный кремом. Я почувствовала его руку у себя на талии. Удивленно заглянула ему в лицо. Он, ни слова не говоря, мягко поцеловал меня в краешек губ и щеки, уколов бородой и усами.

– О, Тургель, что вы делаете? – прошептала я, вне себя от ужаса.

– Ничего, ничего, – ласково произнес писатель. – Это всего лишь невинный поцелуй…

– Нет, не совсем невинный… И потом… я не понимаю…

– Успокойся, девочка, я же ни о чем не прошу. Просто видеть тебя каждый день работающей у меня в гостиной, пьющей чай на балконе и щебечущей о своих заботах… Больше ничего.

– Точно – ничего?

– Обещаю.

– Да, но мама… Вы всю жизнь любите ее… Разве нет?

– Безусловно, да. И любить не перестану до конца дней моих. Но ведь ты – ее часть. Никакого противоречия.

– Значит, вы меня любите, потому что я часть мамы?

Он помедлил.

___________________________________________________________

           *Jamais (фр.) – никогда.

           **Les Frénes (фр.) – Ясени.

                                                                                                                                                                                                                               На с. 6