дому, как сомнамбула. Мама однажды ее спросила: «Почему ты не пишешь писем отцу? Он тоскует в ссылке, для него переписка с близкими людьми – может быть, единственная отрада. Жаловался мне». Полинетт вздохнула: «Мне казалось, я ему давно безразлична». – «Девочка, ну как ты можешь такое говорить! Ты в его мыслях постоянно – регулярно справляется о тебе, о твоей учебе, и всегда без задержек высылает средства на твое содержание». – «Я не знала, мадам Виардо, обязательно теперь напишу… Но уже, наверное, лучше по-французски? Русскую грамоту и язык начинаю быстро забывать…» – «Полагаю, можно и по-французски. Главное – пиши».

И действительно написала, вскоре получив от отца ответ, от которого радовалась, как маленькая, танцевала по комнате и бессчетное количество раз целовала конверт.

А весной 1853 года мама и отец собрались на гастроли в Петербург. За Клоди опасаться было нечего – продолжала сосать молоко кормилицы и уже переходила на разный прикорм. Нянька находилась при ней неотлучно. Да и мне уже стукнуло двенадцать, я могла в любую минуту прийти на помощь. Полинетт тоже всегда отзывалась на любые наши просьбы. Словом, родители согласились на поездку в Россию, а тем более, деньги там платили приличные, больше, чем в Германии или Франции в полтора раза.

Накануне их отъезда Полинетт подошла к матери и, потупив взор, прошептала: «Если встретитесь в России с отцом, передайте, пожалуйста, привет от меня. И скажите, что очень его люблю. Больше всех на свете», – и при этом разрыдалась отчаянно. Мама еле ее успокоила. Говорила: «Вряд ли его увижу – он ведь сослан в Спасское, и визиты в столицы ему запрещены. А у нас, боюсь, не достанет времени его навестить». Девочка вздыхала: «Понимаю, да… Только если вдруг?..» Сохраняла надежду, несмотря ни на что. Ведь надежда умирает последней.

Видимо, Всевышний услышал ее молитвы…

Вот опять отрывки из моего дневника того времени. Процитирую их дословно и оставлю без всяких комментариев.

«3 июня 1853 года. Мама и папа возвратились домой. Оба посвежевшие и веселые. Мамины выступления в Петербурге проходили блестяще, русская публика на руках ее носила. Кроме гонораров были еще и подарки – драгоценные вещи от богатых поклонников. Да, Россия – щедрая страна, хоть и дикая!

Мама рассказала, что виделась с Тургелем. Ради встречи с ней он решил нарушить все свои запреты и, одевшись в платье простолюдина, взяв чужой паспорт, убежал из Спасского в Петербург. Было несколько встреч, как она сказала, «незабываемых»… Что имела в виду? Уж не то ли, о чем я боюсь и подумать?..»

«21 июня 1853 года. Мама получил письмо от Тургеля. Он благополучно вернулся в Спасское, и отсутствия его никто не заметил. Слава Богу! Если мама его любит, то и я, конечно, тоже. Как друга».

«1 сентября 1853 года. Мама вновь беременна. Видимо, мои опасения были не беспочвенны… Но отец сохраняет полное спокойствие. Или не знает ни о чем («жена Цезаря вне подозрений»), или ему все равно. На душе как-то неспокойно. Будучи в церкви, я клялась перед образом Богоматери, что, коль скоро выйду в будущем замуж, сохраню супругу абсолютную верность. Да, характер мой от отца…»

В феврале 1854 года мама разрешилась опять девочкой. Окрестили ее Марианной. Стоя над кроваткой, я смотрела на сморщенное личико младенца и пыталась различить в нем черты Тургеля. Не смогла. Видимо, сестренка была еще слишком маленькой, чтобы походить на кого-то из взрослых.

Кстати, о Тургеле и Полинетт. Мама привезла из России от него письмо, адресованное дочери. Та была на седьмом небе от счастья. И, насколько я знаю, интенсивная переписка у них возобновилась.

Не прошло и года, как его отпустили из ссылки, он вернулся в Москву и Петербург, где его встретили восторженные поклонники (после публикаций за это время повестей и рассказов его в русской прессе), вскоре он оформил заграничный паспорт и поехал (а точнее, поплыл – морем из Петербурга) в Париж.

 

 

Полинетт

1.

Не хочу показаться неблагодарной: я признательна мадам Виардо и ее супругу за внимание ко мне. Не уверена, что на их месте я бы так же сочувственно и гостеприимно отнеслась к чужой дочери, присланной из чужой страны. Да, отец платил за меня, тем не менее… Занималась с учителями наравне с Луизой, и она очень помогала мне на первых порах – во французском особенно.

Не скажу, что Луиза – большая злючка, но ехидства хоть отбавляй, не пропустит случая, чтобы уколоть, обсмеять. Я шутить не очень умею, нахожусь с трудом. И чужие шпильки ставят меня в тупик, не могу ответить достойно. Часто обижаюсь. А мои обиды, слезы вызывают в насмешниках новое желание надо мной поглумиться.

Безусловно, Луиза очень талантлива, музыкальность у нее в крови. Нет, до голоса мадам Виардо дочке далеко, но в четыре руки обе играют на рояле полноценными партнерами. А мсье Гуно много раз восхищался ее пьесками, сочиненными без чьей-либо помощи.

Совершенно другая Клоди. Никого не укалывает и не обижает, чистая душа. Тоже музыкальная, но с младых ногтей чувствовала тягу к рисованию. И особенно удаются ей портреты – получаются очень похоже. Впрочем, пейзажи тоже неплохие. Я не раз ей позировала. У меня с Клоди хорошие отношения, лучше, чем с другими дочками Виардо.

Марианну в детстве плохо помню – ведь когда меня отдали в пансион, ей еще не исполнилось и двух лет. О дальнейшей нашей дружбе расскажу чуть позже.

А теперь хочу в нескольких словах обрисовать мою жизнь в Куртавенеле до приезда отца в 1856 году. Оказавшись в незнакомой среде, долго привыкала, долго обучалась. Языку, конечно, и приличным манерам прежде всего. Как щенка, не умеющего плавать, бросили меня в воду. Выплыла с трудом. Постепенно начала понимать обращенные ко мне речи, а потом и сама заговорила. Начала не только болтать, но и думать по-французски. Забывая свой родной окончательно.

Мне неплохо давались точные науки – я люблю в жизни четкость, стройность, дважды два должно быть всегда четыре, а квадрат гипотенузы равным сумме квадратов катетов. По гуманитарным предметам выходило хуже, а литература для меня вообще темный лес – начала читать французские книжки только с девяти-десяти лет. Но любила музыку. Я училась музицировать с большим удовольствием.

Несмотря на хорошее ко мне отношение в доме Виардо (колкости Луизы не в счет), я всегда ощущала себя очень одинокой. Никого из близких рядом. Некому открыть душу, не с кем пошептаться о сокровенном. Вечно сама в себе, словно бы улитка в своем домике. Никому до меня дела нет. Да, сыта, да, одета-обута, получаю образование – что еще нужно русской Золушке? Я всегда сравнивала себя с этим персонажем Шарля Перро. Золушка, всегда Золушка – отданная бабушкой в семью Федора Лобанова, отданная отцом в семью Виардо… Где мой Принц? Где моя Фея? Улыбнется ли мне когда-нибудь счастье в жизни?

Переписывалась с отцом. Он отчасти исполнял роль прекрасной Феи (или «Фея»?), присылал деньги и подарки, наставлял на путь истинный. Но общение в письмах не заменит контактов живых. Сильно я по нему скучала. И, казалось бы, знала очень мало – в Спасском жили вместе меньше пяти месяцев, – а скучала потому, что скучать мне было больше не по кому. Мой единственный родич на свете. Только он помнил обо мне, да и то отчасти. Сирота при живых родителях…

Провела в Куртавенеле пять неполных лет, и, согласно давней договоренности моего отца с четой Виардо, в 1855 году отдана была в частный женский пансион мадам Ренар на улице Менильмонтан (это почти что в центре Парижа, чуть западнее, где спустя какое-то время был построен вокзал, а до Нотр-Дам-де-Пари около четверти часа пешком). Дом четырехэтажный, красивый, с полубалконами и высокими окнами. Каждой девушке положена отдельная комната. В ней – кровать, небольшой стол, умывальник и комод для белья. Да, еще зеркало, но довольно тусклое. Из окна вид на узкую улочку. Тишина, покой. Разве что разносчик что-то прокричит, рекламируя свой товар.

В группе моего возраста было девять девиц. Все из благополучных семей среднего достатка. Нам преподавали: чтение, письмо, рисование, пение, черчение и азы физики и химии. Каждый день занимались гимнастикой. Регулярно приходил кюре и устраивал душеспасительные беседы. Ванну принимали раз в неделю, по воскресеньям, в общей банной комнате, где нельзя было раздеться при всех до гола, – девушки одеты в хламиды типа ночных рубашек, и мочалкой с мылом надо было водить под одеждой. Вспоминала русскую баню с ностальгией!

Кухня сытная, но не очень вкусная. Мясо только по вторникам и субботам. В остальные дни – курица или рыба. Понедельник вообще «пустой», вегетарианский (вроде как пост после излишеств в воскресенье).

Строже всех учителей проявляла себя именно мадам Ренар – больше похожая на мужчину, чем на даму: некрасивое идолоподобное лицо, узкие, вечно сжатые губы, и очки. Нам казалось, что своих воспитанниц она ненавидит. Дескать, вот они, маленькие бестии, у которых вся жизнь и все удовольствия впереди – как им не завидовать? К мелочам придиралась, говоря обидные слова. Мне сказала однажды: «Понимайте, милочка, что живете вы не в России, не в хлеву, как привыкли, наравне со свиньями, а в культурной Франции, в Париже, центре мира». Я дерзнула ответить: «То-то культурные французы при Наполеоне, заявившись в Россию, оскверняли наши храмы, делая в них конюшни и отхожие места! А когда Александр Первый с русскими занял Париж, ни один из храмов не пострадал. Кто ж из нас свиньи?» От моих слов у мадам Ренар на лице выступили красные пятна, и она воскликнула: «Ах, ты маленькая русская тварь! Будешь меня учить культуре! Наши славные воины правильно делали, что справляли нужду в ваших храмах, потому как это не храмы вовсе, а нужники!» Мне хотелось съездить ей по уху – еле-еле сдержалась.

Но с девицами-француженками обходилась она не много лучше, в наказание могла оставить без ужина или заставляла мыть полы в банной комнате. Все ее терпеть не могли, кроме Ванессы Клико, дальней родственницы мадам Клико, что прославилась производством шампанских вин, – ведь родители Ванессы присылали мадам Ренар ящики с ее любимой шипучкой, и она никогда к девице не придиралась, а наоборот, ставила в пример. Надо ли говорить, что Ванесса вела себя соответственно, презирая подруг и капризничая во всем! Но ко мне неожиданно проявила внимание, улыбалась и угощала сладостями от своей мамочки. Я однажды не выдержала и спросила, чем обязана такому любезному отношению, и она призналась без обиняков: «Как же, как же, мама мне сказала, что ты дочь русской знаменитости, почитаемой также во Франции, и с тобой дружить – очень перспективно». Я смеялась в ответ, а сама подумала: вот ведь как бывает – слава моего отца на меня пролилась немного. Отыскала в библиотеке несколько французских журналов с переводами его «Охотничьих рассказов» и прочла с величайшим трепетом. И была потрясена их правдивостью: ведь я знала в детстве многих из этих описываемых русских, и они вставали передо мной, как живые. Папа – гений. А мои претензии к нему – мелкие, дурацкие. Стыдно вспоминать!

С той минуты начала относиться к нему совсем по-иному.

 

2.

25 апреля 1856 года мне исполнилось 14. По традиции, в пансионе устроили небольшой праздник, девушки меня поздравляли и преподносили разные милые подарки, сделанные, в основном, своими руками – кто рисунок, кто вышитый платочек, кто открытку с написанными стихами, а мадам Ренар даже освободила меня от занятий во второй половине дня, так как ожидался визит мадам Виардо с дочерью Луизой. Но ни в час, ни в два, ни в три никто не приехал. Я сидела у себя в комнате и почти уже плакала. В те минуты ощущала страшное одиночество, горе, тоску. Золушка, Золушка. Никогда не станешь Принцессой!

Вдруг открылась дверь, показалось мерзкое лицо хозяйки пансиона, – а за ней – Боже, Боже! – исполин в пальто, с палкой и цилиндром в руке – мой отец! Не поверила глазам своим.

Он, по-видимому, не поверил тоже, так как не узнал в 14-летней девушке ту нескладную 8-летнюю дочь, увезенную из России. Произнес:

– Господи, помилуй! Как ты выросла!

Оба бросились друг к другу в объятия, оба плакали – это были слезы счастья. От его груди, от его сорочки пахло дорогим мылом и каким-то не знакомым мне одеколоном, и, прижавшись к отцу, ощущала я радость обретения дома, Родины и его, самого любимого человека на свете.

Мне разрешили отлучиться из пансиона на четыре часа, чтобы погулять с родителем в парке, посидеть в кофейне. Шли под ручку, как взрослые. Сердце мое стучало от радости.

Он спросил:

– Как тебе эта фурия – ваша мадам Ренар? Обижает, нет?

Я ответила:

– Фурия и есть. У нее ни мужа, ни детей, занимается только пансионом и чихвостит нас по первое число. (Разговор происходил на французском, но последний пассаж я произнесла по-русски и сама рассмеялась.)

– Да, она мне не понравилась тоже. И вообще заведение ваше не самое лучшее. Вероятно, я присылал в Париж меньше денег, чем нужно, и мадам Виардо не могла подобрать для тебя пансион поприличней. Ничего, это мы исправим.

Я спросила робко:

– А нельзя ли мне поселиться с вами под одной крышей и ходить на занятия из дома?

Он смутился.

– Нет, пожалуй, нет. На сегодня вряд ли. Но в ближайшем будущем – да, года через два, как достигнешь брачного возраста и когда начнем искать подходящего жениха. А пока придется потужить в пансионе. Обещаю перевести тебя в самый безупречный.

Пили кофе с пирожными и непринужденно болтали. Он рассказывал о своих литературных успехах, о романе «Рудин», принятый в России очень тепло, хоть и не без критики, и феноменальном триумфе рассказа «Муму». А ведь он его написал, что называется, от нечего делать, сидючи в кутузке за некролог Гоголя. Собирался в Лондон по приглашению Герцена.

– Хочешь, возьму тебя с собой?

Я воскликнула:

– Господи Иисусе! Вы еще спрашиваете! Разумеется.

– Значит, договорились. И пожалуйста, говори мне «ты».

Кровь ударила мне в лицо.

– Ах, папá, я не верю своему счастью. Ну, конечно, с радостью. Мой отец – великий писатель – словно Пушкин и Гоголь – и я с ним на «ты»!

Он расхохотался.

– Ну, до Пушкина и Гоголя мне, пожалуй, далековато, но, с другой стороны, и не лыком шит! (Окончание фразы он сказал, улыбаясь, по-русски.)

– А вы были… а ты был ли знаком с обоими?

– Пушкина два раза видел в Москве в гостях, но знакомство свести не успел – мне, когда он погиб, было всего девятнадцать… С Николай же Васильевичем я почти что приятельствовал, много говорил на религиозные и литературные темы. Как он читал своего «Ревизора» вслух! Сам, один играя все роли!.. – Замолчал и задумался о чем-то своем. Но потом очнулся и взглянул на меня веселее. – Ладно, жизнь идет своим чередом, будем помнить тех, кто ушел в лучший из миров, и стараться жить достойно в этом, довольно мерзком. – И опять рассмеялся.

Вскоре он вернул меня в пансион. Впрочем, не прошло и недели, как забрал насовсем, чтоб отдать в другой.

 

3.

Новое заведение было собственностью мадемуазель Мерижо и Барлас, но они появлялись редко, только по торжественным дням, а работу всю вела управляющая – мадам Аран. Внешне – противоположность мадам Ренар полная: небольшого роста, пухленькая, миленькая, с синими веселыми глазками. Говорила вкрадчиво. Но характер имела не менее твердый и держала всех в тех же ежовых рукавицах, может, даже более колких. Но, конечно, не без любимиц из числа богатых семей. Тем разрешалось почти всё, а, напротив, барышни победнее вечно ходили у нее в изгоях. В нашей группе таковой была Сара Уотсон, англичанка, чей отец погиб в морском путешествии, а ее мать, француженка, белошвейка, вынуждена была воспитывать в одиночку восемь детей. И, конечно, не могла обеспечить Сару дорогими вещами – та всегда ходила в латаных одеждах, штопаных чулках. Я прониклась к ней искренним сочувствием – ведь сама вышла из низов, и моя мать тоже была белошвейка у Варвары Петровны Тургеневой-Лутовиновой. И однажды, постучавшись в комнату Сары и застав ее плачущей от какой-то очередной взбучки от управляющей, предложила дружбу. Та вначале даже струхнула:

– Вы серьезно, мадемуазель Тургенев? Не хотите надо мной посмеяться? Говорят, что русские необычайно коварны.

– Ах, не верьте слухам, дорогая мадемуазель Уотсон. Русские всякие бывают, но коварных у нас немного, большей частью мы очень доброжелательны.

– Тем не менее, я боюсь заводить с вами дружбу. В ваших интересах. Остальные барышни не поймут и осудят, станут издеваться над нами обеими.

– Пустяки, не думайте. Нам вдвоем будет отбиваться от них забавней. Ну, смелее, милая Сара. Вы мне симпатичны. Бог нам в помощь.

Англичанка расчувствовалась и, взглянув на меня все еще испуганно, робко попросила:

– А позвольте вас тогда обнять, дорогая мадемуазель Полинетт?

– Ну, конечно, Сара. И давай перейдем на «ты».

– О, я с радостью!

И мы крепко обнялись, словно две сестры.

Наше сближение, разумеется, не осталось незамеченным. Многие смотрели с нескрываемым удивлением, некоторые с издевкой – дескать, что еще ожидать от несносных иноземок, англичанки и русской, – два сапога пара, никакого вкуса и благородства. А мадам Аран даже пригласила меня к себе в кабинет и, погладив по руке, заглянув в глаза, вкрадчиво сказала:

– Мадемуазель Тургенев, видит Бог, я к вам отношусь очень хорошо. Ваш отец – знаменитость, сам Флобер хвалил его сочинения. И поэтому надеюсь удержать вас от необдуманных поступков, совершаемых по неопытности и молодости. Сердце ваше – великодушное, доброе, пожалело бедняжку Уотсон, и желание поддержать ее очень похвально с точки зрения христианского милосердия. Но взгляните на эту ситуацию и с другой стороны. Многие барышни были оскорблены вашим поведением: получается, что они, до сих пор относясь к Саре с безразличием, иногда и с презрением, проявляли черствость, зачастую жестокость, и лишь вы, появившись в нашем пансионе, оказались самой отзывчивой, крайне задев остальных в лучших чувствах. Предпочли нищенку состоятельным девушкам. Все это создает нездоровую атмосферу в заведении. Мне как управляющей потакать такому немыслимо.

– Что вы предлагаете? – нерешительно осведомилась я.

– Перестаньте патронировать мадемуазель Уотсон. Или, во всяком случае, это не делайте столь демонстративно. На каникулах, на прогулках в выходные часы – то есть, вне стен пансиона – можете дружить и встречаться, сколько вам угодно. В наших же стенах – умоляю, настаиваю – минимум общения. Подружитесь с кем-нибудь более достойным. Например, с мадемуазель Марешаль. И семья приличная, и она вам симпатизирует.

– Хорошо, я подумаю, мадам Аран. И благодарю вас за добрые советы. Вы относитесь ко мне с материнской заботой, очень трогательно.

Управляющая приняла мою лицемерную лесть за чистую монету и, довольная, улыбнулась:

– Вот и замечательно, девочка моя. Слушайтесь меня, и у нас не возникнет в будущем никаких недоразумений.

Но на самом деле я не собиралась следовать ее наставлениям; тут же по секрету рассказала Саре о нашем разговоре и, когда та чуть не разрыдалась от горя, что настанет нашей дружбе конец, успокоила, приобняв:

– Господи, не бойся, дорогая: между нами все останется, как было. Просто сделаем вид, что уже не приятельницы. Пусть считают, что поссорили нас. Станем не болтать, а писать друг другу тайные письма. Так еще интереснее!

Сара, промокнув слезы, заявила с улыбкой:

– Нет, я все-таки говорила верно, что вы, русские, очень коварные люди!

И мы обе рассмеялись этой шутке.

Наша дружба продолжалась в иной ипостаси.

А вот подружиться с мадемуазель Марешаль у меня не вышло: та хотела, чтобы все ее окружение беспрестанно твердило, как она хороша, обаятельна и богата, а меня положение части свиты королевы не устраивало; повращавшись в ее кругу, я ушла в тень. А тем более, новые чувства вспыхнули у меня в душе: я влюбилась, впервые в жизни.

 

4.

Из числа преподавателей пансиона Мерижо и Барлас трое были мужчины: педагоги по истории, по музыке и Закону Божьему. Кюре отмести можно сразу: старый гриб, у которого нос и нижняя губа были так велики, загибаясь друг к другу, что почти соприкасались; как он ел, не рискуя попасть вилкой себе в ноздрю, непонятно; а тем более, я не католичка, а православная, и его уроки слушала в пол-уха. Педагог по музыке был не много лучше – толстый, как свинья, весь лоснящийся – то ли от жира, то ли от пота, то ли от того и другого вместе; пальцы его напоминали сардельки, и весьма удивительно, как он ими бегло и всегда правильно ударял по клавишам. Я, благодаря занятиям у мадам Виардо в Куртавенеле, хорошо знала ноты и играла сносно, так что трудностей тут не возникало.

А предметом моей тайной страсти сделался мсье Вилье – 23-летний молодой человек, выпускник Сорбонны, написавший диссертацию на звание магистра по войне Наполеона в России. И поэтому ко мне как к русской тоже относился особо.

Был он строен и высок (не намного ниже моего отца, но в плечах ýже), с тонкими музыкальными пальцами и загадочным взглядом романтика. Нос небольшой и слегка вздернутый. Уши чуточку оттопыренные, но прическа, пышные волосы это скрадывали. Волосы действительно были хороши – темные, курчавые, в видимом беспорядке. Черные брови и длинные ресницы. Кожа смуглая – говорили, что его прадед негр, как у Александра Дюма-отца. Губы сочные и чувственные. Зубы превосходные, ровные, белые, отчего улыбка озаряла его лицо. Да, мсье Вилье был красавчик! Половина пансиона сохла по нему, прежде всего мадемуазель Марешаль, а зато Сара говорила мне иронично: «Как девицы могут в него влюбиться? Он такой слащавый. В нем есть что-то женственное, сумасбродное, я таких мужчин не терплю». Я же понимала: да, она во многом права, но, увы, сердцу не прикажешь…

Началось с того, что однажды мы поспорили с ним по вопросу войны 1812 года. Он утверждал, что Наполеон вовсе не хотел покорить Россию – целью его кампании была Польша: оторвать ее от Российской империи, сделав своей союзницей на востоке; якобы Бонапарт собирался дать генеральное сражение русским где-нибудь под Вильно, победить и потом подписать с Александром I мир на своих условиях, только и всего; а коварные русские заманили французов вглубь страны, сделали вид, что сдаются, оставляя Смоленск и Москву, а затем морозы и партизаны подкосили великую армию великого императора. Я же сомневалась в этой версии. Ведь мой дед, о котором мне рассказывал мой отец, бился в Бородинском сражении, был ранен в руку и затем награжден военным орденом, – словом, Сергей Николаевич Тургенев много раз делился с сыновьями, Николаем и Иваном, воспоминаниями об Отечественной войне, а потом и я составила о ней свое мнение. В общем, возражала французскому учителю, что не холода с партизанами погубили Наполеона, а его самоуверенность и авантюризм; и, конечно, военный гений Кутузова – не коварство русских, а военная хитрость. Педагог сказал, что с такими взглядами мне рассчитывать на хорошую оценку по истории нечего; я ответила, что и не приму милостей от поклонника кровавого узурпатора. Уж не знаю, что на меня нашло. Я сама себя не узнавала в тот момент. Видимо, кровь Сергея Николаевича, бившегося с Наполеоном насмерть, бурно взыграла в моих жилах. Я была вне себя! Этот жалкий французик не имел права учить и переучивать на свой лад наследницу героя Бородина. Я хотела просить отца взять меня из нового пансиона тоже… Но, как говорится, от любви до ненависти один шаг, а порой и наоборот – от ненависти до любви…

Нет, конечно, все случилось не сразу: летом прошли экзамены, на которых мы с мсье Вилье снова поспорили, но уже по поводу французской революции – он считал, что взятие Бастилии и свержение монарха было благом для страны, а террор якобинцев совершенно оправдан логикой момента; я же говорила, что любой террор есть порождение безбожия, ибо жизнь, чья бы то ни было, друга или врага, изначально божественна, то есть священна. В результате он сказал с усмешкой, что с такой философией надо мне идти в монастырь и по правде должен оценить мои знания по истории как mal – «неуд», но он кавалер и джентльмен и поэтому не в силах поступить с юной нимфой скверно, – значит, будет assez bienто есть «уд». Пискнув merci, я взглянула на него с благодарностью и в мгновение ока выпорхнула за двери. Что-то екнуло в моей груди от слов «юная нимфа». Для такой дурочки, какой я была в те годы, этого оказалось достаточно.

На каникулы папа взял меня в Куртавенель, и житье в семье Виардо вместе с ним оказалось совершенно другое, чем без него. При отце никто меня не шпынял и не подпускал колкостей в разговоре, даже Луиза если и не высказывала дружеских чувств, то и не дерзила. Ездили на прогулки, навещали папиных знакомых в Париже, где он с гордостью представлял меня как Полинетт Тургеневу. Мне понравился Проспер Мериме – благообразный седой мужчина лет 50, с карими глазами доброй собаки. Он неплохо говорил по-русски, был поклонником Пушкина и Гоголя. А его близкая подруга мадам Делессер отнеслась ко мне словно мать – целовала, теребила, говорила, что найдет для меня достойного жениха. Папа хохотал и не возражал в принципе, но всегда уточнял, что отдаст дочку замуж лет в 17-18, не раньше.

В доме у мадам Виардо то и дело случались музыкальные, театральные и литературные вечера. Собирался цвет парижской культуры. Я познакомилась с Флобером, Золя, Гуно, Сен-Сансом. Ставили спектакли в домашнем театре, чаще оперетки. Все играли в них маленькие роли, в том числе и я, а мадам Виардо и отец, безусловно, главные.                                                                                                      На с. 3