– Вы уж не чекист ли? Я вам исповедуюсь, а потом загремлю в ваши казематы?

Николаев насупился:

– Нет, я не чекист и даже не член РКП(б). У меня у самого большевики расстреляли отца-священнослужителя.

– Извините, я не знала. Что касается моего мужа, он, возможно, и примкнул бы к белому движению, если бы дожил. Но в семнадцатом со своим полком все-таки оказался на фронте и погиб во время газовой атаки немцев.

– Царстве небесное.

Помолчали.

– А давайте поднимемся по тропинке и присядем вон на то поваленное дерево?

– Будь по-вашему.

Сели на сухой ствол с корявой корой, по которой то и дело ползали муравьи. С возвышения гладь морская, панорама крымской природы стала еще значительней. Тишина, покой. Только со стороны лагеря иногда доносился звук пионерского горна.

Вера завершила рассказ:

– В восемнадцатом переехали из Царицына в Москву. Мама преподавала французский, я сидела с ребенком. Было голодно, но сумели выжить. Я теперь и сама работаю – русский язык и литература в школе. Называюсь «шкраб» – школьный работник. Так смешно. Дети сегодня умные, рано взрослеют. Атмосфера такая.

– Ваша мама на пенсии?

– Да, ведь ей уже шестьдесят второй. Выплаты небольшие, но с моей зарплатой нам троим хватает.

– Эмигрировать никогда не хотели?

– Нет. А смысл? Лучше приспосабливаться к своим, чем к чужим. У Советской власти к нам претензий нет. Незаметные обыватели. Не борцы. И чекистам не интересны. – Посмотрела с издевкой: – Так своим и передайте.

– Это кому – «своим»?

– Воинам Дзержинского.

Дима отмахнулся:

– Перестаньте, Вера Васильевна, я же говорил…

– Ладно, ладно, шучу. Ну, приступим к главному? Что вас интересует про мою маму?

– Все, что сочтете нужным сообщить. С самого начала, чтоб иметь представление о дальнейшем: где, когда родилась, из какой семьи – и прочее.

– Ах, ты Господи… Ну, сейчас попробую…

Вот что рассказала Вера Боброва об Евгении Палех, а с ее слов Дмитрий Николаев законспектировал:

«Женя родилась в 1863 году в селе Палех. Настоящие ее имя и фамилия – Евлампия Макаровна Афанасьева. Мать была домохозяйка, а отец – конторский служащий. Их в семье росло семь человек детей, до совершеннолетия дожили всего двое – кроме нее, брат Климентий. Он, последний, с детства хорошо рисовал и его отдали в ученики местным иконописцам. До войны еще постригся в монахи и теперь живет в Соловецком монастыре.

Лаша до двенадцати лет обучалась в церковно-приходской школе, помогала матери по дому. Рано лишилась отца – ей тогда было около четырнадцати. Прежде село Палех принадлежало князьям Бутурлиным, а когда крепостное право отменили, большинство крестьян и вольных продолжали работать на них по найму, в том числе и отец Лаши, а потом и она сама – в бывшем крепостном, а потом любительском театре. И старик Бутурлин, содержатель сего заведения, восхищался ее сценическими талантами. Поселил у себя в имении, нанял учителей, чтобы будущая звезда подмостков получила достойное образование. Дал ей псевдоним – Евгения Эдуардовна Палех. И один из спектаклей с ее участием посетил граф Бобринский – дальний родственник Алексея Бобринского, сына графа Орлова и Екатерины Великой. Он влюбился в Лашу, а теперь уже Женю, с первого взгляда. Стал забрасывать дорогими подарками и вскружил голову. А поскольку Бутурлин ни за что не хотел отпускать ее из труппы, граф организовал похищение. 18-летняя Женя убежала с ним сначала в Москву, а затем в Петербург.

Но жениться, разумеется, он не мог, так как был женат и имел детей, и к тому же родич великой императрицы, а она кто? Получается, просто содержанка. Но в тогдашней элите это было широко распространено – многие, в том числе и великие князья, жили фактически на две семьи. Именно к тому времени и относится картина Крамского – Жене на ней 20 лет.

Пребывание у Бобринского, тем не менее, не прошло для нее без пользы – Палех продолжала учиться языкам, в первую очередь французскому и немецкому, хорошо играла на фортепьяно, на гитаре и неплохо пела. Даже хотела поступать в труппу Александринского театра, но ее содержатель запретил.

В общей сложности прожила с ним 10 лет. А когда забеременела, ей уже исполнилось 29. Бобринский не хотел от нее детей, а она решила рожать, так как боялась остаться бесплодной из-за аборта. В общем, любовники разругались и расстались. Тем не менее, граф как благородный человек положил на мамин счет кругленькую сумму. На которую она, а потом и мы с ней, жили четыре года. Я родилась в 1891 году.

Вскоре она вышла замуж за дипломата – он работал в посольстве Германии в Петербурге. Отто фон Хольтиц – военный атташе. Относился ко мне прохладно, но не обижал. В 1895 году мы уехали из России в Дрезден и прожили там 8 лет, до его смерти. А когда он умер, возвратились на Родину.

Здесь мама снова ненадолго сошлась с графом Бобринским – то есть, жили они порознь, но старик (а ему уже было за 70) официально признал меня как свою дочь, хоть и дал усеченную фамилию – Боброва. И скончался года два спустя, обеспечив нас хорошим наследством (правда, только деньгами – из недвижимости не завещал ничего).

Я закончила высшие женские курсы и преподавала русский язык. Увлекалась новой словесностью и, в частности, футуризмом… А потом вышла замуж за Карлицкого… В сущности, вы теперь нашу жизнь узнали целиком. Есть еще вопросы?»

Николаев поднял голову от блокнота, где записывал ее откровения, и воскликнул:

– Получается, вы потомок Екатерины Второй?!

Вера рассмеялась:

– Получается, так… отчасти…

– Это грандиозно! Только на нее совсем не похожи.

Улыбнулась:

– Может быть, и к лучшему.

– Ладно, а теперь, пожалуйста, о Крамском. Мне нужны подробности. Встреча их, знакомство, собственно, написание картины. Как оно все происходило?

– Нет, подробностей я не знаю. Мама никогда не хотела говорить о Крамском. И вообще к этому холсту у нее отношение двоякое. Признаёт, что картина – шедевр изобразительного искусства, но себя там не любит. Утверждает, что не похожа. Что художник написал обобщенный образ, отдаленно напоминающий ее самое.

– Может, все-таки убедите в том, что я не страшный и грядущая наша встреча не сулит ничего плохого? Мне необходимо потолковать с нею лично.

Собеседница помолчала. Тихо произнесла:

– Я подозреваю, есть какая-то тайна… Или не тайна, но какое-то обстоятельство, связанное с Крамским, больно ее ранящее… И отсюда мамино упорство. Думаю, на встречу с вами не согласится.

– Жаль… – Дима опечалился. – И никто другой не расскажет: все свидетели умерли…

– Если только моя сестра, – вдруг призналась Вера.

– Ваша сестра?! – изумился журналист. – Разве вы не единственный ребенок Евгении Палех?

– Нет, единственный. Я имею в виду мою сводную сестру – Анну. Дочку графа Бобринского от его законной супруги.

– Так она жива?

– Разумеется. Старше меня почти на двадцать лет – ей должно быть ныне за пятьдесят. Родичи уехали все во Францию в восемнадцатом, а она осталась. У нее другая фамилия, по покойному мужу – Истратова. И, конечно, никто не знает о ее графском и даже немного императорском происхождении – это теперь чревато… Мы с ней виделись раза два в жизни, и, на удивление, Анна отнеслась ко мне благосклонно. Мы обмениваемся поздравительными открытками по праздникам.

– Где она живет?

– В Ярославле.

– Ничего себе! Я ведь сам ярославец, у меня там мама и сестры.

– Вот и съездите. Я бы написала Анне рекомендательное письмо.

– Был бы вам немало признателен.

Прогулялись еще по берегу, а когда расставались, Вера объявила:

– Занесу письмо завтра утром. В половине десятого будет ли не рано?

– В самый раз. – Наклонился и поцеловал ей руку.

Дочь Евгении усмехнулась:

– О, какие забытые политесы! Мне никто не целовал руку лет десять. Вы забавный.

– Это хорошо или плохо?

– Это хорошо.

Дима смотрел ей вслед и каким-то шестым чувством ощущал тягу к этой женщине. И не потому, что она дочка Неизвестной. И не потому, что потомок императрицы.  Впрочем, это тоже. Все сошлось в одной точке – и картина, и расследование, и явь. Вместе с тем, Боброва, находясь поблизости, от него была страшно далеко. Параллельный мир. А еще Евклид утверждал: параллельные прямые никогда не пересекаются.

День спустя он катил в вагоне поезда Симферополь – Москва. У него в чемоданчике имелось письмо для Анны Истратовой. А в блокноте – строчка, написанная рукой Веры, – их московский телефон. Улыбнувшись, она сказала: «Мы домой вернемся где-то через месяц. Было б интересно узнать, чем закончились ваши поиски». Николаев тогда кивнул: «Обязательно позвоню. Непременно». И еще они, расставаясь, договорились называть друг друга по имени, опуская отчества.

 

9.

В Белокаменной даже не заглянул к тетке – денег еле хватило на билет до Ярославля, и пришлось уехать к родным пенатам без единой крошки во рту. Ненавидя при этом пассажиров-попутчиков, резавших при нем колбасу и коловших скорлупу крутых яиц. Еле унимал урчание в животе.

Но зато у мамы он наелся от пуза. Ахнула при виде возникшего на пороге сына и от счастья расплакалась. Маленькая добрая мама, до плеча ему. От нее пахло детством и свежей выпечкой. Сестры, наоборот, хохотали и веселились. Старшая, Маруся, после школы уже работала – машинисткой в Облпотребсоюзе, младшая, Натуся, только перешла из восьмого в выпускной (по тем временам) девятый класс. Предложил им всем переехать в Крым. Явно озадачились. Мама, само собой, испугалась: не любила перемен в жизни. Причитала: «Как мы там, на новом-то месте? Тут кругом знакомые – и дома, и люди, – завсегда помогут, ежели чего. А в Крыму? И, поди, летом больно жарко?» Сестры, наоборот, сразу начали фантазировать, как они устроятся, будут бегать купаться в море, а по вечерам фланировать по набережной Ялты, словно дама с собачкой, и, конечно, встретят своего суженого-ряженого. В Ярославле, дескать, все такие скучные – или шантрапа, или комсомольцы, не подходят приличное девушке из религиозной семьи.

Мама спросила сына:

– Ты, небось, тоже там встретил какую-то, коль туда стремишься?

Дима покраснел и ответил:

– Может быть, и встретил, а может, и нет.

– Как сие понять?

– Потому что встретил одну в Крыму, но она не из Крыма, а из Москвы. И хочу переехать в Крым не из-за нее, а из-за природы, юга и вообще. Мне в Крыму понравилось.

Сестры начали расспрашивать, кто она такая – будущая их невестка, брат же только отшучивался. А наевшись, напившись, лег спать. Пробудившись, стал готовиться к посещению Анны Истратовой.

Отыскал бывшую графиню не сразу. Оказалось, что она переехала, адрес, данный ему Бобровой, устарел. Подсказали ее соседи: «Вы идите, – говорят, – в нашу губернскую библиотеку, что на Борисоглебской, ныне Тутаевской улице, – Анна Васильевна там книжки выдает». Николаев отправился и действительно без труда нашел даму из рода Бобринских. Впрочем, ничего «графского» в ней не обнаружил – скромная 50-летняя женщина в темном платье, с правильными чертами лица, на затылке венчиком сложенная коса. Буку «р» выговаривала, грассируя по-французски.

Прочитала письмо от Веры. Посмотрела на Диму вопросительно. Удивилась:

– Странная история. Эта Палех отказалась встречаться с вами и направила вас ко мне, не причастной никак ни к ней, ни к ее картине. Я ведь не смогу вам ничем помочь.

Журналист молитвенно сложил руки:

– Анна Васильевна, умоляю, не спешите с отказом. Бог с ней, с Палех, это на ее совести, я хотел бы услышать от вас общие воспоминания о том времени. О среде, в которой вы вращались и об атмосфере выставки, где была впервые представлена «Неизвестная». Антураж, так сказать.

Собеседница неохотно согласилась:

– Что ж, попробую рассказать, как сумею… Я заканчиваю в шесть, приходите к библиотеке, и устроимся где-нибудь для беседы. В парке, например.

– Ровно в шесть я у ваших ног.

– Нет, у ног не надо, времена не те.

До шести оставалось два часа – Николаев прошелся по набережной, вплоть до Стрелки, разделяющей Волгу и Которосль. На обратном пути поднялся к Успенскому собору – тот был открыт, но не для службы: в нем теперь располагалась биржа труда. Росписи стенные замазаны белой штукатуркой, все иконы вынесены, даже перекреститься не на что. Тяжело вздохнул. Коротал время, сидя на лавочке, ел мороженое в стаканчике и глядел, как плывут по реке редкие суда; при царе судов было много больше.

Без пяти минут шесть он стоял у библиотеки. Бобринская вышла в десять минут седьмого, чуть заметно кивнула, и они действительно пошли в парк – благо, вечер был тихий, ясный, умиротворяющий. Сели в незанятой беседке. Дима достал блокнот:

– Вы позволите, я записывать стану?

– Как желаете, было б что записывать… – Помолчала. – Только одно условие: если потом выйдет публикация, имя мое нигде не должно фигурировать. Здесь никто не знает о моем происхождении, слава Богу. И не надо ничего раскрывать. Обещаете?

– Вот вам крест! – осенил себя знамением.

– Вы верующий?

– Я сын священника. Моего отца расстреляли.

– Извините, пожалуй. Что ж, тогда поверю. – Снова помолчала. – Про родителя моего любимого мне рассказывать для печати сложно. Если только в общих чертах… Мой отец был большая умница. Слушал лекции в Петербургском университете, а затем продолжил образование во Франции. Говорил на пяти европейских языках. Наизусть цитировал «Онегина» и прекрасно музицировал… Дружбу вел со многими писателями, художниками… А женился рано – в двадцать четыре года. Матушка моя из рода Шаховских. Познакомились они на каком-то балу, целый вечер танцевали только вдвоем и влюбились друг в друга без памяти. Обвенчались в шестьдесят пятом. Вскоре появился мой старший брат – Владимир. А потом были еще четверо – два брата и две сестры. Я – младшая. Лето проводили в деревне, на зиму приезжали в Петербург. Братья пошли по военной части, мы же, девушки, все учились в Смольном. Мне было семь с половиной лет, как мои родители фактически расстались – жили порознь, мать безвылазно в имении, а отец в городе. У него как раз и возникла эта Палех…

Дима спросил:

– Сколько вам исполнилось в год той самой выставки с «Неизвестной»?

– Дайте сообразить. Выставка когда состоялась?

– В восемьдесят третьем.

– Значит, неполных девять.

– Вы саму выставку не помните?

– Нет, конечно. Нас, смолянок, на такие «крамольные» мероприятия не пускали. Помню только разговоры вокруг. «Шу-шу-шу, шу-шу-шу». Что такое? А одна девочка, самая бестактная, мне и говорит: «Фу, какой позор! Я бы на твоем месте со стыда сгорела». – «Это почему?» – «Весь Петербург обсуждает любовницу твоего отца». У меня ноги подкосились. Плакала три дня. Ничего не знала тогда ни о расставании родителей, ни со связи с Палех. И спросить было не у кого – по уставу Смольного института, нам общаться с родственниками строго воспрещалось. Только наша классная дама, Ираида Захаровна, кое-как успокоила меня. Пригласила к себе на чашечку чая и сказала: «Анечка, ты уже почти взрослая и должна понять, что в семейной жизни разное случается. Люди любят друг друга, а потом охладевают, начинают любить кого-то еще. Очень мало, кто хранит супружескую верность до гроба. Осуждать со стороны легче легкого, а понять и простить по-христиански получается не у всякого. Но нельзя иначе. Он твой отец. И по-прежнему содержит всю твою семью, за тебя платит в том числе. Он мужчина, а мужчинам в его возрасте свойственно безрассудство. Знаешь пословицу: «Седина в бороду – бес в ребро»?» Я ей говорю: «Вероятно, вы правы, мне придется его простить… Но одно не могу понять: как он разрешил написать ее портрет для публичной выставки?» Ираида Захаровна ответила: «Мы сие не знаем. Может быть, она захотела. Может быть, Крамской упросил. Может, просто твой отец ничего не видит в этом зазорного и наоборот, гордится красотой возлюбленной». – «А она действительно хороша?» – «Очень. Я сама не видела, но знакомые, кто бывал на выставке, в восхищении. Что-то в ней загадочное, как в «Джоконде» Леонардо». – «Вот уж вы сравнили!» – «Нет, не я, но многие говорят». – «Я сгораю от нетерпения посмотреть». – «Думаю, будут репродукции, и увидишь». Года два спустя я действительно увидела почтовую карточку с этим полотном Крамского. И пришла к выводу, что отца понять можно. Очень яркая женщина. Яркая на грани вульгарности. Но за грань не перешедшая. У моей матушки совершенно иной тип. Вероятно, отец обнаружил в Евгении то, что ему не хватало в моей родительнице…

Анна Васильевна замолчала. Николаев спросил:

– А когда вы с Палех увиделись впервые?                                                                                 На с. 5