Михаил Казовский

ИУДЕЙСКАЯ МУЗЫКА

Дом у нас, в общем, как у всех. Дверь в подъезде хотя и стальная, но не запирается, потому что был "код", да его кто-то вырвал с мясом. Только дырка одна зияет - вроде амбразуры. Ящики почтовые выглядят невесело: гнутые, разбитые, половина дверец болтается, а вторая половина в копоти и саже после неоднократных поджогов. Ну, само собой, лампочка в парадном разбита, стены в надписях, стекла оконные на лестничных клетках или заменены фанерками, или просто в трещинах. Да и запахи стоят - сами знаете. Удивляться нечему: трудные подростки балуют. С ними недрачливому гражданину в темных уголках говорить нежелательно. А тем более, участковый Васин их не обижает: те ему нальют, он и счастлив. "Дети, - говорит. - Наше будущее! С ними грубо нельзя". Мы и не стараемся грубо: после десяти из квартир вообще не выходим.

На шестом этаже проживает у нас интеллигентная пара - по фамилии Брауншвейг. Им обоим под 70, тихие такие, добрые старики-очкарики. Ходят в своих войлочных тапочках - шур, шур, шур, - словно два мыша. Софья Марковна в музыкальной школе преподавала - как у них говорят, по классу скрипки. Столько знаменитостей воспитала - трудно сосчитать, даже с калькулятором! Иногда как заявит: "Вовочка у нас был такой шалун!" - а у этого Вовочки голова уже вся седая, звание народного артиста и международные премии. Кто из корифеев нос не особенно задирает, иногда зовет Софью Марковну на свои концерты и юбилеи. Та, конечно, бесконечно готовится, надевает лучшее из своих платьев, перешедшее ей в наследство от пра-пра-бабушки, покупает цветы, заплатив половину пенсии (это не цветы дорогие, а наоборот - пенсия ничтожная) и идет. А потом вспоминает по нескольку недель кряду, как она сидела, а из-за кулис вышел корифей, встал и заиграл и ни разу не выдал фальшивой ноты, а потом триумфально кланялся, а она поднесла ему букет, и светило вывело Софью Марковну на сцену и сказало в зал: "Всем, чего я достиг, я обязан ей!" - и поцеловало ручку, а концертный зал стоя аплодировал... Но в словах старушки - больше юмора, нежели бахвальства: дескать, корифей обязан вовсе не мне, а своим способностям и упорству; у меня, мол, таких же гавриков было пруд пруди, но вот в первачи вышло только несколько; просто я любила свою работу и всю душу вкладывала в нее...

Сигизмунд же Михалыч, в противоположность - человек сугубо технический. Но не в смысле, что он - мастер-виртуоз, золотые руки, - нет, своими руками и шуруп в стенку не ввернет, а тем более, видит очень плохо, - он не практик, а наоборот, теоретик. Генератор всяческих прогрессивных идей. Больше пятидесяти авторских свидетельств. Где-нибудь в Америке был бы миллионером, вроде Эдисона, и спокойненько стриг бы себе купоны -  со всего, что наконструировал. А у нас он не столько изобретал, сколько выживал. Для начала его турнули из технического вуза с третьего курса, в самый разгар борьбы с космополитизмом, потому как тогда считалось: человек с фамилией Брауншвейг ничего для Советского Союза выдумать не может, кроме гадостей. Выгнали и выгнали - хорошо, что не посадили. Сигизмунд же Михалыч не растерялся и устроился сторожем на прядильную фабрику, где ночами,  в одинокой сторожке, изобрел не то пушку, не то гаубицу, не имеющую аналогов во всем мире. И, когда принес чертежи этой хренотени своему бывшему профессору, тот едва не умер от потрясения . И расцеловал Брауншвейга в обе его худые космополитические щеки. Ну, конечно, профессор вызвался пробить "ноу-хау" лично, так как он имел скромную фамилию с окончанием на "ов", что не вызывало в компетентных инстанциях никаких подозрений. И возглавил тем самым творческий коллектив, якобы работавший над усовершенствованием озарения никому не известного сторожа. Безусловно, сам Сигизмунд Михалыч в коллектив не вошел, чтобы не замутить инородно-интеллигентской кровью чистоту его рабоче-крестьянских коренных кровей. Ведь тогда бы, вполне возможно, коллективу не дали бы Сталинскую премию. А без Брауншвейга всё сошло гладко, и, внедренная в производство, гаубица-пушка сорок лет наводила ужас на потенциальных противников нашей интернациональной страны. А когда умер Главный Друг малых и больших наций СССР, всем космополитам вышло послабление, так что Сигизмунду Михалычу дали доучиться (правда, в заочной форме), приняли в НИИ, а в хрущевскую "оттепель" даже разрешили защитить диссертацию. Но, само собой, наблюдали зорко, в партию не брали и на отдых за границу не выпускали, чтобы несознательный элемент Брауншвейг не раскрыл кому-нибудь в Карловых Варах или на озере Балатон главных военно-технических тайн социалистической Родины.

Новые мучения выпали на долю конструктора в первой половине восьмидесятых - после того, как Алла, дочка Брауншвейгов, вместе с мужем Борисом и трехлетним сыном Аркадием, подала заявление на выезд в Израиль. Выгнать за это Сигизмунда Михалыча из КПСС было трудно, так как его туда и не брали, а поэтому стали издеваться иначе: отложили защиту докторской диссертации, вычеркнули из списков на предоставление нового жилья и не дали к его 50-летию орден "Дружбы Народов". Но и сам обезумевший отец без конца отговаривал молодых от поспешного шага: лучше горький хлеб Отчизны, говорил родитель, нежели золотые горы в незнакомой стране.

- Папа! - орала Алла на весь подъезд. - Посмотри на себя. Ты смешон. Что, с твоим умом и талантом, ты нашел в России? Уважение? Почести? Деньги? Нет, одно - явное или скрытое - "жид пархатый"!

-  А друзья? - продолжал упорствовать Брауншвейг. - А родной язык? А могилы предков? Разве можно бросить? И потом, если ты уедешь, мы ведь никогда больше не увидимся. У Израиля и Советского Союза нет дипломатических отношений.

- Так поедем вместе! - предлагала дочь.

- Это невозможно. Я "невыездной" - как работник оборонной промышленности, ты прекрасно знаешь. Да и в принципе - просто не желаю. Я хочу умереть у себя в кровати!

- Ну, хозяин - барин. Мы с Борисом думаем иначе. Мы хотели бы жить в стране, где, по крайней мере, нашему Аркашке не дадут по морде только потому, что она у него - "жидовская"!

Да, расстались на десять лет. Первые два года молодые мыкались по чужим углам, Аллa подметала в какой-то цирюльне, Борька зубрил иврит, чтобы подтвердить свой диплом врача, и вообще похвастаться было нечем. По обычной формуле - день прошел, и слава Богу! Но потом - ничего. Начали накручивать обороты. Брауншвейгиху взяли в крупную фирму - консультантом по торговле с Россией, муж ее делал чудеса в детской хирургии, сына отдали в привилегированный хедер с компьютерным обучением, и семья постепенно встала на ноги. В общем, заимели собственный двухэтажный дом в центре Хайфы, три машины и виллу на Средиземноморье... А спустя десять лет Алла и Аркашка приезжали в гости к бабушке и дедушке. Навезли подарков и, хотя ругали кое-какие иудейские порядки, но бросать Израиль не мечтали даже. От добра добро, как известно, не ищут… Посмотреть на дочь - и  сказать можно сразу: чисто зарубежная дамочка, вся такая гладкая, ароматная, в дорогих нарядах, с тонкой сигареткой в фарфоровых зубках. Да и внук - заграничный мальчик: джинсы, плейер, жвачка, и по-русски - ни в зуб ногой. Дедушка ему говорит: "Кем ты хочешь стать?" А Аркашка - тыр-пыр, в армию пойду, в самые элитные военно-воздушные силы! Софья Марковна: ах! Там опасно! Чуть ли не под каждым углом затаилось по арабскому экстремисту с наплечной ракетой ПВО! Но Аркадий снисходительно так отвечает старикам: не намного опаснее, чем у вас в России! Дедушка ему говорит: "Не "у вас", а "у нас". Но внучок головой мотает: "Нет, моя страна - Израиль. Я ее гражданин. И за то, что папке, мамке и мне дали там возможность жить по-человечески, не зазорно и кровь пролить! Ну, короче, поняли друг друга с трудом. И расстались, грустные, каждый при своем интересе...

Значит, Брауншвейги дни свои коротают по-прежнему: вместе ходят на оптовый рынок за недорогими продуктами и не пропускают ни одной программы Познера, где периодически обсуждают шансы прихода к власти неонацистов. Очень об этом беспокоятся, потому что не ждут от прихода ничего для себя хорошего.

А в подъезде у нас к пожилой чете относятся нормально. Люди скромные, по ночам не топают, девок непотребных не водят, громкую музыку не включают, на площадках не писают. Пусть себе существуют. Жалко, что ли?

А на третьем этаже нашего парадного обитает семейство Топоровых. Валя Топорова - раньше мы ее знали как Завалихину, - на кондитерской фабрике работает - кремоукладчицей. Крупный специалист по тортам и пирожным. Въехала к нам в подъезд лет пятнадцать тому назад, девочкой еще, вместе с бабушкой. Так вдвоем и жили. Валька при нас окончила восемь классов, поступила в кондитерское училище и пошла на производство трудиться. Жрали они в основном кремы и бисквиты - те, что Завалихина-младшая выносила на себе под одеждой и в сумках, и поэтому худобой обе дамы не отличались явно. Из-за чрезмерного ожирения бабушка и преставилась. А у внучки вскоре появился жених - Гена Топоров, рыжий такой, веснушчатый и неразговорчивый. Он, когда они расписались и съехались, в нашем ЖЭКе устроился слесарем-сантехником. Вызовешь его, к примеру, починить кран на кухне. Он придет и молчит. "Здравствуй, - скажешь, - Гена. Как дела?" Он молчит. "Кран вот, - говоришь, - надо бы наладить. Подтекает, зараза, все время. Действует на нервы. Трудно это?" Он идет на кухню - хлоп! хлоп! - разводным ключом помахал, и готово. Обращаешься к Топорову: "Сколько стоит?" Он молчит. Дашь ему сотню, полторы - Топоров берет, ни тебе "спасибо", ни "до свиданья" - сразу вон из квартиры. Странноватый тип.

Бабы наши интересовались у Вальки: "А чего твой мужик-то - как воды в рот набрал, вообще? Может, быть, немой, как Муму?" Та смеется: "Нет, вполне нормальный. Даже слишком. Просто он стесняется. Что-нибудь не то ляпнуть. С матом-перематом. У Генашки моего эта нецензурщина прямо через слово. Я ему и велела, чтобы не позориться, лучше уж держать язык за зубами. Мы-то люди рабочие, нам оно привычно, а в интеллигентных квартирах? Выйдет некрасиво". Мы, естественно, удивлялись на такую их  щепетильность - в наше-то беспредельное время, мат когда услышишь и в любом кино, и по телевизору, - но разубеждать молодых тоже не спешили. Ведь действительно - лучше без матюгов, чем с ними. Дети же кругом. Кем они у нас вырастут?

И еще участковый Васин конфиденциально сказал: "Гена Топоров по прежнему месту жительства числился в запойных, злостных алкашах, даже принудительно проходил курс лечения в ЛТП, но безрезультатно, а когда встретил Завалихину и в нее влюбился, сам пошел к какому-то экстрасенсу, чтобы закодироваться на вечные времена. И теперь - как отрезал. Пьет одну "Фанту" с минеральной, на спиртное глядеть не может и растет духовно. Даже записался в библиотеку. Стал другим человеком, значит. Потому что любовь, если она глубокая, настоящая, делает с человеком чудеса.

Да и Валька, необходимо отметить, изменилась после замужества к лучшему. Кремами с бисквитами перестала питаться, постройнела и посвежела сразу, плаваньем увлеклась в бассейне. Бабам нашим сказала так: "Укрепляю тело, мышцы живота. Потому как если у нас пойдут дети, я их народить желаю сама. Чтоб без кесаревых этих самых сечений. Как рожали исстари. Крепких и здоровых русских богатырей".

Не семья у них - а само совершенство, в общем. Прямо-таки зародыш завтрашнего дня. Кампанелла, Ленин и Сен-Симон могут отдыхать.

А апофеозам такай идиллии стала дружба Гены Топорова с  Брауншвейгами. Дело вышла следующим образам.

Софья Марковна пригласила Геннадия починить у них сливное устройство: льет и льет Ниагарским водопадам и не наполняет бачок. Жуть с ружьем, и одно расстройство. Сигизмуд-то Михалыч - он тебе самонаводящийся унитаз с лазерной накачкой запросто придумает, но в уже готовых архаичных конструкциях - как свинья в апельсинах. Ни черта не рубит. Даром, что в очках. И пришлась обратиться к специалисту.

Ну, Генашка прибыл к верхним своим соседям, занырнул головой в бачок, что-то подогнул, где-то распрямил, а потом целлулоидный мячик от настольного тенниса вынул из кармана и заправил внутрь, под резиновый шницель-штуцер. Или штанген-шлеппер - хрен их разберет. Главное другое: шарик не давал воде самопроизвольно сливаться, что и требовалась в конечном итоге. "Маленькие хитрости", как про это пишут отрывные календари.

Ну, пенсионерской радости не была границ. Уж не знали, чем искусника отблагодарить. Но сантехник от даров и денег категорически отказался, выпить не захотел и, уже на пороге, уходя, неожиданно произносит: "Это самое, - говорит, - ёлы-палы, туда-сюда. Нет ли у вас в семье исторических каких-нибудь мемуаров, мама их такая-сякая? Я в районной библиотеке, блин, все давно прочел вдаль и поперек. А душа горит". Безусловно, есть - как не быть в образованном доме книжек воспоминаний! Софья Марковна притаранила мемуары какого-то музыканта - то ли Глюка" то ли Генделя, то ли Гольденвейзера, что одно и то же, в принципе, для непосвященного, - а от Сигизмунда Михалыча поступил томик с биографией дедушки русской авиации Николая Жуковского. Окрыленный слесарь долго в благодарности прял ушами, заверяя супругов всячески, что бесценные фолианты он не повредит и отдаст обратно в целости и сохранности через пару дней. Те махали в ответ руками: да читайте, пожалуйста, сколько влезет, нам не к спеху, возвратите, когда сумеете. С тем и распрощались.

Но с тех пор у них завязалась дружба необычайная. Топоров, возвращая книги, спрашивал о не ясных для него терминах. Старики с удовольствием проводили средь него разъяснительную работу. Софья Марковна доставала скрипку и пиликала на ней что-нибудь возвышенное, головокружительное, из Равеля с Брамсом. Сигизмунд же Михалыч от супруги не отставал - иногда возьмет да и прочитает вслух странноватые стихи Пастернака или Бродского; иногда подпоет жене вторым голосом романс - мол, не искушай меня без н?жды, и тому подобное, иногда покажет карточный фокус. По-домашнему так, по-свойски. Очень расслаблялся Геннадий у Брауншвейгов, весь пропитывался культурой, делался духовнее и степеннее. Никаких уже матюгов и в помине не было, а сплошной тебе контрапункт, консонанс и полифония. Пробовал втянуть в это дело Вальку. Но она как простая баба крайне принижала вдохновенный его настрой, тарахтя без умолку с Софьей Марковной на различные бытовые темы - пирожки с капустой, кройка и шитье, заготовка овощей на зиму. Не могла даже высидеть без кривляний запись Первого концерта Петра Ильича для фортепьяно с оркестром в исполнении Гилельса или Рихтера - просто стыдоба, право слово! Генка так и ляпнул в сердцах однажды: "Да иди ты, - говорит, - в свой бассейн, к едрёне Матрёне! Не позорь меня!" Ну, жена, понятное дело, губки свои надула и купила абонемент сразу на два сеанса кряду, увеличив ежедневный заплыв до восьми километров двадцати пяти метров. А чего не сделаешь от расстройства чувств! Хомо сапиенс, между прочим, а не первобытная обезьяна. Но потом вроде успокоилась. Плещется в свое удовольствие, с восемнадцати-тридцати до программы "Время", не мешая Генке приобщаться к высотам музыкально-литературной цивилизации. Всё у них в ажуре.

Но такая райская благодать продолжалась мало. Где-то месяца три. Или пять. Внес разлад участковый Васин. Взял и брякнул по пьянке лишнее. Если бы подростки в подъезде ему не налили, он бы продолжал молчать, как рыба об лед. Ведь его-то дело собачье. А чужая жизнь, как известно, тьма кромешная, и не пробуй в нее соваться. Но ему налили, он и намолол Топорову пакостей. "Ты вот, - говорит, - хороводишься с этими евреями, а того не видишь, что твою Валентину на своих "Жигулях" провожает другой еврей - тренер из бассейна". Генка так и обмер. "Ёлы-палы, - бормочет, - мама их такая-сякая. Врешь ты, мусор грёбаный, я тебе не верю". - "А не веришь - проверь, - отвечает Васин невозмутимо. - Как пойдет по "ящику" метеопрогноз, выгляни в окошко. Сам увидишь". И ушел, хрустя портупеей. A еще правоохранительное лицо! Хуже, чем Иуда.

Ну, Геннадий не просто выглянул, а в подъезд спустился. Вынул сигаретку - прислонился к стене и курит. Ждет неверную. И действительно:  в соседнем окне зачирикала по ТВ дамочка смазливая про циклоны-антициклоны и воздушные массы, так из-за угла появляется "Лада"-"Спутник" серого, естественно, цвета, потому что все "Лады" в потемках серы. Тормозит у дома. И вертлявый дядька, находившийся за баранкой, помогает Валентине очистить салон. И целует Завалихину-Топорову на прощанье непосредственно в губы. Да с такой горячностью, что у нашего бедного слесаря пропадают последние сомнения относительно легкомыслия собственной супруги. Дожидается он жену у лестницы, заступает ей путь. Мастер по тортам - aх! - становится бледной, как "Крестьянское" масло, и выкатывает шары на три сантиметра. "Гена, Геночка, - говорит, - что с тобой, любимый?" А того трясет, прямо колотун, руки-ноги ходят ходуном, подбородок пляшет, в пальцах сигарета трепещет. И загробным голосом оскорбленный муж говорит жене: "А-а, "любимый", туда-сюда, ёлы-палы. Видел я, кого ты в любимых держишь, с кем сосешься во мраке ночи. И к какому плаванью у тебя появилась страсть!" Хрясь ее по морде. А потом спокойно переступает через валькино осевшее на пол тело и уходит прочь из подъезда на свежий воздух в не известном никому направлении. Страшная трагедия. Шиллеру с Шекспиром не могло такого даже присниться.

Ну, кремоукладчица поднимается с пола и, с трудом держась за обгрызанные перила, медленно бредет к себе на третий этаж. И не может до утра сомкнуть правый глаз. Потому что левый и так сомкнулся, а, вернее, заплыл от генашкиного нокаута. Мочит она "фонарь" ледяной водой из-под крана, параллельно плачет и, в слезах, призывает милого возвратиться скорей домой. Полная раскаяния и тревоги. Лишь бы, думает, он с собой теперь не покончил. Остальное вытерплю.

Но не тут-то было. Топоров шатался в незнакомых пределах двое суток. А вернулся пьяный, в порванной одежде, грязный, исцарапанный, со щеками в рыжеватой щетине. Встал на лестнице между третьим этажом и четвертым и как заорет гнусным голосом разную похабель относительно евреев! В том, конечно, смысле, что они его, русского человека, заклевали со всех сторон. И, причем, обращается не к кому-нибудь, а конкретно к старикам Брауншвейгам, вроде бы они в чем-то виноваты. Вроде бы и не было у них с сантехником настоящей дружбы.

- Выходите, - произносит, - иноверцы подлые, буду вас метелить. Учиню погром. Разбомблю к чертям сионистский заговор супротив меня! Хватит! Не снесу больше оскорблений! Больше не загадите мне мозгов музыкой вашей иудейской и дурными стишками! Суки. Христоубийцы. Выходи, блин, Сонька Марковна, я тебе очечки твои поганые разобью.  И масона своего, Зигу Мойшевича,  веди. Нос его горбатый расквашу. Чтобы знал, подлец, как Святую Русь продавать за тридцать сребреников! Всех передушу своими руками! Тренеров, инженеров и скрипачей! Убирайтесь к себе в Израиль! Наша земля - для нас! - Покачнулся и вниз лицом - прямо в русскую дорогую землю. Потерял сознание от наплыва чувств.

Ну, само собой, выскочила Валькa, мужа отволокла по ступенькам вниз и замкнула его, беспутного, у себя в квартире. Выкупала в ванне, в чистое одела, чаем отпоила. Уложила спатки. Он продрых, бедняга, восемнадцать часов без малого, а затем проснулся совершенно другим человеком. И когда она ему рассказала о его бесчинствах и заверила, что, во-первых, с тренером у нее ничего серьезного не было, а еще, во-вторых, тренер не еврей, а, наоборот, немец, только обрусевший, рухнул перед ней на колени и молил о прощении. А кондитерша, поломавшись вначале для вида, заключила, наконец, уничтоженного морально Генашку в крепкие объятия. Но потом сказала: "Я-то ладно, милые бранятся - только тешатся; ты вот к Брауншвейгам иди виниться. Оскорбил Божьих одуванчиков и посеял межнациональную рознь. Столько ведь они для тебя, дурака, сделали хорошего, чуть не усыновили, а ты? Хуже, чем свинья".

И сантехник пополз на шестой этаж, полный душевных мук. Целовал порог их квартиры, говорил возвышенные слова, хлюпал носом и размазывал по щекам горючие слезы. "Софья Марковна, - говорил, - вы же мне как родная мать! Сигизмунд же Михалыч - гений и маяк! Не держите зла, бес меня, скотину, попутал, водка замутила рассудок. Сжальтесь! Отпустите грехи!" Ну, а те, естественно, люди добрые - прослезились вместе, подняли страдальца с колен и, как благородные, приняли раскаяние.

Только дружба у них, как раньше, получиться уже не может. Генка в гости идти стесняется, чувствует вину, а они специально его не просят. Тоже ведь обидно. Если в пьяном виде он кричал такое, значит, мысли имел и раньше, просто не высказывал их публично. Что же тут хорошего? И, в конце концов, это Топорову надо к Брауншвейгам ходить, повышать культуру и теплеть душой, а они вроде без него могут обойтись. Жаль, само собой, но достоинство ронять тоже неприлично. Не враги, в общем, но и не друзья. Так - соседи…

Ну, а в остальном жизнь у нас в подъезде катится по-прежнему. Непутевых подростков заметают периодически: половину - в армию, половину - в места не столь отдаленные. А парадное заполняется новой порослью. И опять лампочка разбита, ящики почтовые искорежены, надписи на стенах, а легавый Васин - сыт, пьян и нос в табаке! Как сказал кто-то из великих о российской весне: всё течет, только ничего не меняется.

 

                                                                                                                           Возврат на с. ПУБЛИКАЦИИ: архив